Во время наших встреч 1902 года он усиленно занимался материалами к биографии Ницше (впоследствии, в Веймаре, познакомился и с сестрой Ницше, и с ближайшим другом Ницше, Петером Гастом, которого пригласил сотрудничать в «Мусагете»); он многое мне разъяснил в стиле Ницше, сближая Ницше с романтиками и с поэтом Гельдерлином; он играл огромную роль в жизни своего брата, композитора; в нашем кругу он был органом связи с музыкантами; его ценил, но боялся до нелюбви Скрябин.
Метнер мне постоянно подчеркивал все опасности «мистицизма»; и — неизбежное перерождение в мистику иных нот романтизма; под влиянием разговоров с ним я написал в 1911 году статью «Против мистики», напечатанную в «Трудах и днях».
В 1902 году все темы нашей десятилетней дружбы им были подняты передо мной, так сказать, с места в карьер.
Однажды, в начале ноября 1902 года, зайдя к нему, я застал его в возбуждении; ткнувши руку в окно, он мне бросил:
— «Что вы видите? Церковь?.. Я завтра венчаюсь в ней… А послезавтра с женою я — в Нижний; совсем; вы же — шафер!»
Как обухом по голове.
Так и было: женившись на А. М. Братенши, уехал он; я был у него в Нижнем в 1904 году; мы оживленно переписывались; вскоре в Нижний послал ему стихотворение «Старинный друг»; в нем описывалось возвращение сквозь сон позабытого, древнего друга, зовущего из катакомбы — на солнце, на воздух: к свободе; он тотчас ответил: «Старинный друг — я». В конце же стихотворения появляется гном, или Миме; он нас заключает обратно в гроба.
Через тринадцать лет понял: эти «гроба» — разделившие нас идеологии, о которых разбилась прекрасная дружба: с 1915 года уже не встречались мы; Метнер стал — «враг».
Кобылинский, Батюшков, Метнер — не старшие; первым из старших внезапно и бурно примкнул к нам Григорий Алексеевич Рачинский, заведясь сразу же на всех тропах; каким вбежал, таким и дымил.
О Рачинском стал слышать с 901 года; а в 902 он уж вот — в дымках рядом; не помню, когда стал бывать у него и когда стал врываться ко мне он: журить, покровительствовать.
Он — строитель моста к нам: из стана «старцев»; трубач, стягоносец и бард, он приходит — со стягом враждебного лагеря, с длинной трубою: трубить, веять стягом; отвеявши и оттрубив, трубит, веет «старцам», среди Трубецких и Огневых впервые поднялся глухой, защищающий меня голос; у нас он твердил: надо-де понимать и Лопатина; «им» он меня разъяснял; мне развертывал взгляды о Логосе: по Трубецкому; в прекрасном усилии сделать понятными нас, молодежь, старикам, он «их» обегал с Белым, с Блоком в руках; а нас обегал он с Новалисом, с Гете и с Пушкиным.
Г. А. Рачинский — двоюродный брат С. А. Рачинского, профессора ботаники, ставшего сельским учителем в селе Татеве, корреспондента Толстого и — скольких; художник Богданов-Вельский изобразил его в рое мальчат. С юных лет эрудит, вытвердивший наизусть мировую поэзию, перелиставший философов, всяких Гарнаков, Г. А. — энциклопедия по истории христианства, поражавшая нас отсутствием церковного привкуса; нам казалось, то, что именует он мировоззрением, — энциклопедия, а что считает досугом — канон его.
Жил он — в центре, в крошечной квартирушке, набитой книгами и украшенной, как бомбоньерочка, вышивками из Абрамцева; скучающе поднимался на верхний этаж: отбыть службу, о которой он не любил говорить, живя связями с рядом ученых обществ; казалось странным, что яркий эрудит — не профессор; отбывал служебную повинность ради хлеба, освобождал себя от повинности: подпирать устои; в рое профессоров Г. А. Рачинский мелькал яркостью стремлений и жестов с подергом, являя контраст с седоватой бородкой, с профессорскими золотыми очками.
Жена — рожденная Мамонтова; Г. А. плавал в стихии искусств: старик Поленов, собиратель картин Остроухов, Серов — друзья дома Рачинских: Г. А. был культурою
«Мира искусства» — до «Мира искусства», вынашивая платонически лозунги Абрамцева: с Якунчиковой, Серовым, Коровиным, Врубелем, но и великолепно разбираясь в классиках-итальянцах; поклонник Баха, Генделя, Глюка, понимал Скрябина, восторгался музыкой Метнера и д'Альгеймами.
Ходил по Москве парадоксом; староколенный москвич с «традициями» сороковых годов, рукоплескал всему смелому, уныривая из быта, с которым видимость створяла его; чтимый профессорами, им зашибал носы озорным духом. То, чем пленял нас, его умаляло в быту, где исконно вращался он; котировали его остроумцем; он импонировал фонтанами текстов: на всех языках.
Не ценили способности тонко вникать, понимать, а ценили — личину его, эрудицию, которая в нас вызывала протест, когда он наш жест, рвущий с компромиссами, утоплял в цитатах. Но архаичность Рачинского эквивалентна дерзости его приятия нас.
Э. К. Метнер явил подвиг бунта — из одиночества; а Рачинский являл давний надлом: перебой холерических взрывов и меланхолической мрачности; бунт его — по кривой рикошета; «служба», как фига: Янжулу; если последний — «талант», то Г. А. — «Гений» в сравнении с Янжулами.
Когда я или Эллис устраивали передряги, то он являлся журить; а по блеску очков было видно: доволен; недаром подчас, хватая за фалду Л. Л. Кобылинского, имел вид седого «Левы»; тот выдвигал «покой» желтого дома; этот жундел о «небесном покое», а строил Гоморры, скрываяся к «архиерею»; знали, что «архиерей» — погребок; и знали: Г. А. — устал, заработался.
А. С. Петровский его отвозил в санаторий: под Ригу.
Скучая в укладах, устраивал «кубари»; влек его Эллис, которого он честил; раз под речью П. д'Альгейма о музыке Гретри к мертвой лысине Эллиса он приложил воспаленное свое чело: