Бывало, вьюга песнь заводит…
К нам Алексей Сергеич входит
[Из стихотворения, посвященного Метнеру. Алексей Сергеич — Петровский].
И дуэт становится трио: я, Метнер, Петровский. Присоединяется брат, Николай: и — квартет; Метнер вскочит:
— «Снежинки, первые… А? Гулять?»
Вихрь снежинок: сквозь них — мы несемся; мельк улиц: Никитская, Арбатская площадь, Пречистенский; пес ободранный стоит, подняв ногу на снег, а лукавый Петровский показывает на него и подмигивает:
— «Брат, писатель… — и мне: — Есть ведь в участи вашей — суровое нечто».
Метнер, встав подбоченясь, другою рукою схватив за руку:
— «Ваш лейтмотив — прилагательные, как в „Симфонии“ фраза: „Невозможное, грустное, милое, вечно старое и новое: во все времена…“ А где существительное? Его нет; вы — найдите его».
И меня озаряет подгляд: как найти?
Метнер — соединитель людей; из них строил фигуры культуры он; вот почему его культ — отношение к людям: таким-то, таким-то; какие чудеснейшие составлял трио он? Метнер, Эллис и я — одно трио; оно родило «Мусагет»; я, Петровский и он — трио тоже: другое; Морозова, я, он — опять-таки трио; он в каждом — иным был; и я, им вводимый в фигуры людей, им задуманные, изменялся; соединяет, высматривает, не родится ли новое качество соединения; для качеств он опыты производил, точно химик; культуру же видел он в коллективочках маленьких; ждал, что из эмбрионов разовьется то, что называл существительным:
— «Невозможное… милое… новое… Где ж существительное? Его нет».
Я — искал; а пока его не было, тростью своей сквозь снежинки порхающие на зарю нам показывал Метнер: он верил в нас; ждал все чего-то, нас соединяя: ревновал, мучил, требовал.
— «Сами-то вы почему такой робкий на людях: смелее, Эмилий Карлович: вы предводитель!»
Махнувши рукою, темнел:
— «Я ведь „вельзунг“, преследуемый: нянька я». Странно робел в большом обществе.
Раз принялся развивать мне переживания своей жизненной темы, после того, как напел лейтмотив свой: «тата-татата» из «Кольца».
— «Тема „вельзунгов“… Вы понимаете, Борис Николаевич, — глаза зажмурил и слушал, — такая в ней тонкая сладость, что сердце мое останавливается, — мне в ухо шептал перепуганным шепотом: — в ней — любовь к гибели… Знаете: я болел самоотравлением организма на почве переживаний…»
И с детским испугом:
— «Перед болезнью и ночью и днем моя кровь запевала мотивами „вельзунгов“, переплетенными с „гибелью Вальгаллы“; казалось, что выпил я солнца: и солнце во мне стало ядом: смерть солнца во мне — моя тема, мой рок… Бойтесь темы моей: она вам угрожает: „Зачем этот воздух лучист, зачем светозарен до боли“ — у вас с стихотворением; „светозарен, как яд“, — во мне воздух культуры моей».
— «Что вы, бросьте, себя вы не видите».
— «Не утешайте: проиграна жизнь… Тридцать лет: неудачник, задох этот странный; нет, кабы не Коля, которому нужен, то… Кто я? Юрист. Дирижер вроде Моттля во мне не нашел выражения».
Пробовал он усложнять свои трио — в секстеты, в декады людские, ища гармонического коллектива и складывая нас в него; Шпет, Рачинский, я, Эллис, Петровский, Нилендер, Сизов, Киселев, Степпун, Коля, брат, Блок, Яковенко, Иванов — таков коллектив «Мусагета», позднее задуманный им и приведший не к химии нового качества, высеченного им из нас, — только к фыку и рыку и брыку сплошных какофоний, в которых метался, за уши хватаясь; «редактор» задумал голосоведение редакционной симфонии: я — виолончель; скрипка — он; Эллис — медные трубы; Шпет — скепсис фагота; Нилендер — флейтист; барабан, две литавры — Рачинский.
Сорвался он: заголосили все сразу, являя собой разложение звука, в котором окрепла гнусавая и деритонящая отвратительно, нас разлагавшая дудка: дудел… Кожебаткин, непрошено Эллисом втолкнутый в «Мусагет»; Метнер удрал иод Москву; он, обрившись, затиснувши зубы, глаза погасив, надев маску «редактора», мертво-сухую, как мумия гальванизированная, появлялся, в редакторской комнате прячась: в неделю раз; надев очки, заткнув уши, он сухо выслушивал и — полагал резолюции; а за стеною: бубнил литургически громкой литаврой Рачинский; и флейтой орфической плакал Нилендер; но все заглушал скрежет стекол разбитой бутылки из-под коньяка, — кожебаткинской.
В 1912 году, не умея справиться с хаосом, водворившимся в редакции «Мусагет», набитой слишком культурными людьми, способными проговорить год о том, печатать или не печатать брошюру, и при этом наговорить толстый том ценнейших комментарий к никчемной брошюре, — исстонавшись от такого обилия красноречия, Метнер — шапку в охапку, да из Москвы за границу, куда я бежал раньше его, тоже исстонавшись в тогдашней Москве; за границей его застала война.
«Мусагет» же остался без редакции.
Осень 902 года — перманентная моя беседа с Э. К. переродилась в пятилетнюю переписку: мы бурно встретились в 1902 году, бурно дружили всю осень, потом виделись редко (он не жил в Москве); появившись вновь с 1907 года, он прочно вошел в наш дружеский коллектив; появлялся у Рачинского, у Морозовой, у д'Альгейма, у меня, у Эллиса, став членом Общества свободной эстетики, а потом и заведующим музыкальным отделом «Золотого руна», о котором отзывался с юмористическим ужасом; с 1909 года он стал серьезно искать возможности иметь нам журнал или книгоиздательство.
Результат его усилий — книгоиздательство «Мусагет», начавшееся с широчайших планов и севшее на мель: с 1912 года.
Моя беседа и переписка с Метнером до начала недоразумений с ним не имела перерыва; прощаясь, мы как бы говорили друг другу: продолжение следует; встречаясь, продолжали неоконченную фразу нашего речитатива. Нескончаемый разговор — о культуре Канта, Гете, Бетховена, Вагнера, которых он впервые приподнял передо мной, усиливаясь меня ввести в «гетизм»; последний без него воспринял бы я как-то академически; он молился на Гете, мечтал едва ли не о «церкви» гетистов; музей гетевских реликвий был ему «храмом»; в нем он «молился»; но он имел несчастную тенденцию подтащить к Гете Канта, которого воспринимал совершенно мифически; его Кант не имел ничего общего с Кантом подлинным; ошибка Метнера — неучет Гете-естественника; впоследствии выяснилось: великолепно комментируя строчки «Фауста», понимая, как никто, содержание лирики Гете, он элементарно путал там, где выступал Гете-натуралист.