Книга 2. Начало века - Страница 99


К оглавлению

99

Но с того дня на закате ходил в монастырь, чтоб сидеть перед еще живыми цветами цветущей могилы, едва озаряемой вспыхами маленького темно-розового фонаречка надгробного; мраморный ангел взвивал свои белые крылья с соседней могилы; я помнил романс, — тот, который певала нам этой весной моя мать; а отец, распахнув кабинетик, с порога прислушивался, подпирая рукою очки, а — другой, с разрезалкой, помахивая:

— «Хорошо-с: и слова и мелодия!»

И, засутуляся, шел затвориться.

Слова — неизвестного; музыка — А. С. Челищева, моего друга; и — ученика его; помнились строчки: «Над тихой могилою ангел молчанья стоял…»

Он стоял!

Здесь под ангелом, глядя на вспыхи лампадок, на ряд точно руки подъявших распятий, внимая звененью фарфоровых, бледных венков, я испытывал необъяснимую радость; мой спутник, склонясь локтями в колени, без шапки, твердил в розоватые зори стих Блока, написанный только что, столь мной любимый в те дни:


У забытых могил пробивалась трава.

Спутник — Л. Д. Семенов; он связан мне с тихой могилой отца.

Леонид Семенов

Явился в день похорон. Мы с матерью вернулись из монастыря; позвонили: в дверях — худой, загорелый студент с шапкой темных курчавых волос; лицо тощее, острое; усики, помесь румянца с загаром; схватяся за маленький усик и сдвинув густые, нависшие брови, назвался Семеновым: от Мережковских, с письмом; и так близко сидящими карими глазками щупал меня; твердо сжатые, жесткие губы!

Узнавши о смерти отца, он хотел ретироваться, но я задержал; улыбнулся; с насупом уселся; локтями — в колени; и, доброе что-то оспаривая в проявленьи своем, завертевши картуз и глаза опустивши, баском вырокатывал суждения о Мережковских; и встряхивал шапкой каштановых темных волос; он казался бы здоровяком, кабы не худоба.

Наконец поднялся он прощаться; когда подал жаркую свою сухую ладонь, то опять промелькнула улыбка, исчезнув в насупе бровей.

Он ходил ежедневно; и стал моим спутником в ежевечерних прогулках: к могиле отца.

Он углил подбородком, локтями, бровями, заостренным носом, всем тощим и строгим лицом своим; резал сухим, ломким, точно стекло, интеллектом; но сдерживали: петербургская стать и печать общества, в среде которого рос (сын сенатора). И казалось, что он — демагог и оратор, углами локтей протолкавшийся к кафедре, чтобы басить, агитировать, распространять убеждения — месиво из черносотенства, славянофильства с народничеством; он выдумывал своих крестьян и царя своего, чтобы скоро разбиться об эти утопии, ратовал против капитализма; дичайшая неразбериха; не то монархист, а не то анархист!

Резко подчеркивал аполитичность мою, опустивши глаза, перетряхивал темной шапкой волос, развеваемых ветром, бросая в даль улицы тощее, перегорелое, с ярким румянцем лицо: он ходил непокрытым, таская часами меня по переулкам и улицам, в роли наставника, руководителя, организатора моих общественных взглядов бил точно углом чемодана, рассудочно взваленного на плечо; а когда я бросал в него резкостями, он хватал меня за руку и начинал улыбаться по-детски, бася:

— «В сущности, — мрачно басил, опуская глаза, перетряхивая темной шапкой волос, развеваемых ветром, — мне очень чужда ваша аполитичность, чужда ваша литературная группа: люблю я замешиваться в толкотню, биться за убеждения, разубеждать, убеждать, а вы держитесь замкнуто; месиво жизни вам чуждо».

Я ему возражал; он толкался, как локтем, упористым мнением; и порывался тащить меня в несимпатичную; смесь черносотенных домыслов, странно окрашенных уже тогда анархическим буйством.

— «Мережковские, вы, Блок — мне чужды».

Меж тем — видел я: Мережковскими был он захвачен; и скоро уже обнаружилось: Блока считал он единственным, неповторимым поэтом; позднее он выпустил книгу стихов — недурных; и — под Блока.

Меня раздражало его самомненье, желание стать моим руководителем, организатором политических мнений; огромнейшее самомнение перло из его слов на меня; ими бил, как углом чемодана, некстати тащимого им на прогулке.

— «Если Блок, Мережковские, Брюсов вам чужды, зачем же вы ходите к ним? Не они к вам пришли; вы явились к ним; и почему вы явились ко мне и таскаете на прогулку меня; политические убеждения ваши бессмысленны».

И я приходил в настоящий азарт:

— «И идите от нас… И не надо мне вас», — останавливался я на перекрестке, всем видом показывая: вам — направо, а мне…

Тут он хватал меня за руку; и начинал улыбаться, по-детски, бася:

— «Не сердитесь, простите!»

Я, насупясь, молчал; казалось, точно он на плечах тащил тюк, от которого сам же страдал и которым толкался; тюк — идея предвзятая: царь-де с народом, коли устранить средостение, произведет революцию; через восемнадцать месяцев он превратился в отъявленного террориста; он шел 9 января в первых рядах с толпою рабочих, чтоб видеть, как царь выйдет слушать петицию; шел как на праздник, чтоб видеть осуществленье идеи своей; когда грянули залпы, он в первых рядах был; кругом него падали трупы; он тоже упал, представляясь убитым; и этим лишь спасся; в течение нескольких дней он переродился; скажу, забегая вперед, что я видел его в эти дни, оказавшися в Петербурге; он был как помешанный; эдакой злобы ни в ком я не видел в те дни; в течение нескольких дней бегал он с револьвером в кармане и жертву из светского круга себе выбирал; и его разбирало убить кого попало; но и тогда, когда он ощутил вдруг эсером себя, я не знал, что сильней возбуждало в нем ярость: расстрел ли рабочих, расстрел ли дичайших утопий его о царе и народе.

99