Уход с семинария, шутка, «Симфония», — все отлилось; и «барометр», билет, уже сданный когда-то профессору Умову, не облегчил: побеждая в труднейшем, на легком мы ловимся; Лейст перепутывал брошенным роем вопросов, рыча, не давая мне сообразить: выбивая вопросом вопрос, он в вопрос выбивающий третьим вопросом валил с потрясением мстительным волосяного покрова.
— «Вы думаете, что на „тройку“!.. Я вас поздравляю… Пусть кто-нибудь ставит: не я-с… Ну-с?.. Вода-с закипает при скольких же градусах?.. А?»
— «При нуле!»
Тут вскричали, кидаясь друг к другу и перебивая друг друга: обмолвка, сорвавшаяся с языка, — не ошибка; а он утверждал, что — ошибка; так, бросив «барометр», пустились исследовать принципы знанья и «нуль», пока в спор не вмешался патрон мой, Анучин, уже отпустивший студента и ухо придвинувший к нам; и к нему я и Лейст повалились на грудь; Лейст с «нулем»; я же — без; а Анучин, хватаясь за красный свой нос, пометался меж нами лисичьими глазками, слушая с полным неверием: Лейста, меня. Лейст зафыркал:
— «Так экзаменуйте его: я — отказываюсь!»
— «Ну-ка, что у вас там? — добродушно отшмякал губами Анучин. — Барометр? Рассказывайте!»
Я прекрасно ему рассказал то, чего не мог высказать Лейсту; он с той же ленцою прошмякал вопросами по географии: что-то о градусной сети Меркатора, о цилиндрической сети, конической; факт отвечанья ему по чужому предмету, свидетельствуя о сплошном обалдении Лейста меж «двойкой» и «тройкой», Анучин решил: ну, допустим, что метеорология — «два»; география — «пять», «два» плюс «пять», разделенные на два предмета, есть общая «тройка».
— «Согласны?»
— «Пусть так!»
С облегчением шел я домой; дома — казус; отец: как барометра не понимать? Лейст — дурак!
— «Метеорологи — разве ученые-с? Лунные фазы Демчинский учел… Бородач — не учел-с!» — он кричал, задыхаясь; до смерти покрикивал:
— «Вот геология, — дело иное: наука… А метеорология — что-с — ерунда-с! Бородач этот думает… А?.. Скажите?»
Последняя ставка — палеонтология и геология: Павлову; я не боялся: и все ж не хотелось при «тройке» остаться; я Павлова знал; он связался от детства с подарками, американскими марками: мне; подготовка — достаточная все же: предмет — два предмета, иль 1200 страниц; из них минимум страниц 500 — перезубр: для не спеца.
И я и отец расклеились: я — от своих опытов с памятью; он — от толканья экзаменов в двух отделеньях его факультета; экзамены у математиков — раз; у нас — два; там он казался таким молодым и здоровым, а дома — синел, иссякал, задыхался, хватаясь за пульс; Кобылинский позднее рассказывал мне:
— «Забегаю, — тебя дома нет; Николай же Васильич, в халатике, жалуется: „Душит, вот!“ — и бьет в грудь».
Мне — не жаловался, видя, как я измучен; и гнал все от книг:
— «Брось, брось, Боренька, шел бы к Владимировым!» И я шел — на час, на другой: поразвлечься эскизами друга, романсами Анны Васильевны; в то время Владимировы переселились в Филипповский, что при Арбате; в университет мой путь лежал мимо них; и перед экзаменами, утром, я заходил за В. В.; его мать отправляет, бывало, нас:
— «Ну, сынки, — в путь-дорогу!»
И высунется из окна, и махает рукою, и ждет возвращения; на экзамене, отделавшись раньше Владимирова, жду его; и оба мы ждем разрешения участей А. С. Петровского, А. П. Печковского, С. Л. Иванова и черноусого, злого от страха Вячёслова; зубы подвязывал он; и, держась за живот, наседал на отца: непременно провалится он; отец журил этого черноусого мужа, едва ль не толкая к столу:
— «Не имеете мужества, ясное дело, порезаться?.. А еще муж!..»
И следил, из-за кучки студентов топыря свой нос, как Вячёслов зарезывается; оказалось: не резался он; и отец мой встречал поздравительным рявком его:
— «Сами видите, а — говорите!»
Так страхи Вячёслова, судорожное заиканье Петровского и глуховатость Печковского ведомы были отцу; я, бывало, едва мигну ему на Печковского, вспухнувшего и конфузящегося признаться в своей глухоте, как отец, уже тарарахая стульями, гиппопотамом несется к столу, чтобы экзаменатору в ухо вшепнуть с громким охом:
— «Он — глух-с: вы бы, батюшка, громче его!»
Вот отпущен Печковский; и мы несемся галопом кентавров в Филипповский, где ожидают — чаи, Митя Янчин, студент-математик, ждет: «Как сладко с тобою мне быть», романс Глинки.
Вот палеонтология и геология: «пять», а отец, засиявший от радости, руки разводит:
— «Ну, Боренька, — и удивил ты меня: таки эдакой прыти не ждал от тебя; ты же, в корне взять, год пробал-бесничал; прошлое дело!.. Диплом первой степени — все-таки-с! Ясное дело: да-да-с!»
На другой день отец объявил, что он едет со мной на Кавказ: полечить свое сердце; и кроме того: у него был участок земли вблизи Адлера; участок тогда — пустовал; четверть века назад раздавала казна почти даром участочки профессорам; «тоже — собственность», — иронизировал годы отец; но проект черноморской дороги взбил цены на землю; отец торопился участок продать; сердце екнуло у меня; я понял намерение: чувствуя смерть, нас хотел обеспечить; и вот загорелся: скорей на Кавказ! Я был в ужасе: в эдаком-то состоянии? Доктор Попов, друг отца, покачал бородой: «Поезжай, брат, в деревню!» Прослушавши сердце отца, он — такой весельчак — мрачно крякнул; рукою — по воздуху: «Плохо!»
Услышав, что плохо, отец заспешил: все описывал горы, Душет, где родился; мне думалось: просится в смерть.
В эти дни говорил с сожалением:
— «Долго, голубчик мой, ждать окончания курса; да и — труден путь литератора: существовать на строку! Это, ясное дело, — разбитые нервы; Петр Дмитриевич Боборыкин талант потерял; стал журнал издавать; просадил двести тысяч, чужих; и выплачивал долг лет пятнадцать: романами; выплатил — ценой таланта; да-да-с! Что же это за путь? Притом, Боренька, — бегал в испуге глазами он, — твоя-то ведь литература для кучки; ну где ж тут прожить? Измотаешься! — Вдруг просияв: — Облегченье мне знать, что естественный кончил ты; как-никак, а — диплом есть; в крайнем случае вывернешься!»