Книга 2. Начало века - Страница 60


К оглавлению

60

В дни встречи со мной ходил он перепуганный жизнью, дебелою бабищей, выдавленный из нее в… спиритические перемельки и стуки; он занимался в те дни спиритизмом:


Приподняв воротник у пальто
И надвинув картуз на глаза,
Я бегу в неживые леса…
И не гонится сзади никто.

И никто, и ничто — его ужас до «Urbi et Orbi»; со скорбным упорством на этом ничто отлагал, точно ракушку, твердую форму он, нас испытуя, что видеть мы силимся «не только формой», подкрадываясь ко мне, к Блоку.


Они ее видят, они ее слышат! Он — нет. И, —
Железные болты сорвать бы, сломать бы.

С хладнокровием физика взвешивал он пыл, готовность на все Добролюбова, Гиппиус, Розанова, Мережковского, студентов, избитых казаками; — раз бросил он мне, не говоря о сочувствиях им:

— «Что же, прекрасно, — не только словесность… А где она, в чем? Пока — только слова».

Был осознанным противоречием он, с откровенным отказом от выхода, не находя его, но допуская, что, может быть, выход есть: коли так, — пусть покажут ему: ощупает его и деловито оценит. — «Сюртук» мне часто казался стенной черной тенью на плоскости трезвой; но он был точно с трещиной, в которую садит холодный сквозняк стародавних кошмаров, испытанных в детстве; здесь, думается мне, и происхождение ранних стихов его о «козе» и о том, как он в снах своих мучит знакомых; однажды проснется-де и увидит себя в чужой комнате над… им задушенным: уже не во сне [Таков его ранний рассказ, напечатанный в «Северных цветах»].

Его «проверы» под формою будто бы маленьких «гадостей», строимых нам, имели бескорыстную цель нас испытать; но это в нем было — игрой самотерза; такова же и пресловутая «дичь» его юношеских поступков, подрывавшая «тактику», или систему подкопов; она — выраженье мучительной распятости: самим собою себя; в этом жесте ненужного самораспятия виделся он мне с первой встречи: сложившим на грудь две руки, искривленным от муки; но и в этом терзе слагающим свои строчки, и таким его Врубель увидел; таким подымали на щит его мы; иронически он утешался принятием лести от тех, кто его поносил: как игрок, ставя нас, «Скорпион», символизм, — свои карты, — в угаре азарта: унизить еще одного из мастодонтов, сперва издевавшегося над ним; потом — пришедшего к нему с повинной, чтоб не отстать от «моды».

Молодой, еще дикий, порывистый Брюсов встает передо мной, одной ногой — на эстраде, другой ногой в невыдирных «чащобах» самотерза, в которых он рыскал, юнцов озадачивая; таким был еще в 904 году (после — не был): до жуткости диким, до резвости пламенным.

Первые встречи: я вижу В. Я. каждый день; первоклассник я; он же — взъерошенный, бледный, в прыщах: семиклассник с усами; меня интригует он умной угрюмостью: я же круги пишу вокруг него.

«Кто он?»

«Брюсов».

Скоро он пропал для меня, окончив гимназию Поливанова; в 1894 году мы его впервые «дикие» стихи затвердили; твердили и пародии на него В. Соловьева; и я вспоминал Брюсова-семиклассника, точно волк в клетке, метавшегося по гимназическому рекреационному залу: от стены до стены.

До знакомства с ним, раз зимой, возвращаясь домой по Арбату, я встретил мужчину в пальто меховом, в меховой, пышной шапке; он топал галошами, пряча руки свои в рукава; голова прижималась к плечу; как-то странно и дико-радостно дергались красные его губы под заиндевевшими, как черный кокс, усами, глаза ярко прыснули: мимо меня мне; мне казалось, — шептался с собою он: так вытверживают про себя стихотворные строчки, быть может, так бегут «в неживые леса», когда сзади — никто не гонится

[Я бегу в неживые леса…

И не гонится сзади никто.

В. Брюсов].

И осенило:

«Я видел его уже? Где?»

В тот же вечер сказали мне у Соловьевых:

— «Был Брюсов и — жаль: не застал».

Тут осенило меня: бегун, бормотавший на улице, — Брюсов. М. С. Соловьев познакомился с ним у Шестеркина; этот художник с женой заходил к Соловьевым; М. С. симпатизировал Брюсову.

— «Крупный поэт».

В «Дневниках» стоит: «Выл у меня М. С. Соловьев, благодарил за статью о Вл. Соловьеве. После… был у него. Жена его, Ольга Михайловна… мило болтала о Фете… Сын Соловьева, юный Сергей Михайлович, тоже мило беседовал о Корнеле, Расине. Ждали сына проф. Бугаева… (он живет рядом)» (стр. 106).

Видал я его в 900 году на представлении «Втируши», его мне показали в антракте; он стоял у стены, опустивши голову; лицо — скуластое, бледное, черные очень большие глаза, поразила его худоба: сочетание дерзи с напугом; напучены губы; вдруг за отворот сюртука заложил он угловатые свои руки; и белые зубы блеснули мне: в оскале без смеха; глаза ж оставались печальны.

В тот же вечер он публично читал; к авансцене из тени — длиннее себя самого, как змея, в сюртуке, палкой ставшая, — с тем передергом улыбки, которую видел я, — он поплыл, прижав руки к бокам, голова — точно на сторону: вот — гортанным, картавым, раздельным фальцетто, как бы он отдавал приказ, он прочел стихи, держа руки по швам; и с дерзкою скромностью, точно всадившая жало змея, тотчас же удалился: под аплодисменты.

Яд на публику действовал; действовала интонация голоса, хриплого и небогатого, но вырезающего, как на стали, рельефы; читал декадента, над которым в те дни Москва издевалась, — не свои стихи, а стихи Бальмонта; собравшиеся же демонстрировали: «Браво, Брюсов!» Стало быть: он нравился наперекор сознанию: рассудком ведь ругали его.

В тот вечер он голосом как будто декретировал над головами — его ругавшей Москве: Яблоновским, Баженовым, Иван-Ивановым, Янжулам и Стороженкам.

60