И таковы ж разговоры:
— «Вы понимаете?»
— «О да!»
— «Что вы думаете?»
— «Что ж тут думать: да, да, — конечно».
Что — «да», что — «конечно»? Не оскорбляйте же бледных дев приставаньем с вопросами: «нет вопросов давно, и не нужно речей», ибо ничтожно значение речей: и — сидели без речи, мне навевая уныние; с багровой Огневой подраться хоть можно; а тут — и согласиться! нельзя: пере-про…
Сплетенье пылиночек, напоминающее под микроскопом сплетение брюссельских кружев!
И, бывало, войдешь, — сидит Душа: сидит и кривеет; и мне все кривится; встанешь — уйдешь.
И, бывало, войдешь, — сидит Сена: и смутно бредит; я гляжу на нее и сочиняю в уме фразу про «великана Ризу»: эта мифическая персона из «Северной симфонии» писалась, во-первых, с летнего облака; во-вторых, с перепученного лица Поликсены Соловьевой; влепив лицо «Сены» в облако, я увидел своего великана.
Мне подчас становилось досадно, когда я видел, что и М. С. Соловьев и О. М. Соловьева, такие независимые, яркие сами по себе, изнемогали под бременем необходимых общений: с кланами родственников, с все растущим вокруг них роем и Сен, и Душ, не приносивших в этот дом ничего своего, лишь просиживающих над чашкой чая.
— «Вы, Душа, понимаете?»
— «О да!»
— «Что ты думаешь, Сена?»
— «Ха-ха: что ж тут думать?»
У О. М. голова чаще обвязывалась мокрой тряпкой; у М. С. ослабевало сердце; казалось бы, — отчего? Увели-чивалося вокруг них количество Сен и Душ; один — хирел физически, к другой подкрадывалось нервное заболевание.
Приглядываясь к «валансьенам» пылей, разводимым Душами, стал ценить я спецов попроще, пробившихся кулакастым лбом на торный, протоптанный узко свой путь; таковы математики, многие натуралисты, — отца посещавшие: интеллигенция не из дворянства, — упрямистая; кирпичи отливала (страниц — много сот); от дворянской утонченности мозговая рефлексия бисерно интерферировала лишь расстройством чувствительных нервов; здесь чуткость становилась — условным рефлексом: больной наследственности. «Вольтерианцы» XX века казались мне смесями из декадентства, но без символизма, с отчаянным чванством кровей родовых, но без собственной крови; хотя бы чудачество вспыхнуло; но «чудаки» — Менделеевы и Пироговы; а «Сена» и «Душа» читали Гюисманса, читали Клоделя; потом — прокисали.
Бацилла душевная туберкулеза летает невидимо там, где сидят двадцать «Сен» и утонченно переливаются из «гри-де-перль» в свое «гри-ан-пуссьер»; глядь, средь них двадцать первой сидит персонаж писателя Федора Сологуба, его «недотыкомка серая», Душа — умная, Душа — тонкая, Душа — … пять «Душ» — мигрень; десять — нервное заболевание; двадцать — верная смерть.
Душа — «Втируша» [Драма Метерлинка. «Втируша» — смерть].
Недаром ненавидел я написанное под стиль «идиоти-ка» четверостишие Блока:
И сидим мы, дурачки, —
Нежить, немочь вод.
Зеленеют колпачки
Задом наперед.
Четверостишие словами «немочь» и «нежить» напоминало мне о сидении за столом Соловьевых в обстании «немочей», «нежитей», в последний год жизни обоих, когда угасали физические силы М. С. и когда к О. М. подкрадывалась ее роковая болезнь.
И, конечно же, поздней Поликсена Соловьева с особен-; ной нежностью вздергом бровищи отзывалась на Блока, стилизовавшегося под… «идиотика».:
— «Мило!»
Не мило, а — ужасно!
Говорю раздраженно потому, что держусь своего мнения о горькой кончине О. М. Соловьевой; это «Души» и и «Сены» веяли на нее мраком душевной болезни; им — ничего в ней: они в ней — добродетельно прокисали; а эта яркая, мужественная, решительная — не могла прокисать; с револьвером в руке встав над бытом, она вместо того, чтоб бить в быт, — в себя.
Промахнулась!
«Сена» — модель моего великана; а «Горбатый дворецкий» из «Северной симфонии» — седо-желтый генерал-лейтенант X***, являвшийся очень некстати: кряхтеть за столом; М. С, так сказать, лишь допускал его, но — с оговоркою.
Раз сей военный, нас остановив на Арбате (с Сережей), о чем-то расспрашивать начал; и вдруг все лицо стало чавканьем каши во рту, когда он, бросив нас, стал приветствовать мимо бегущий пузырь в виде толстого и совершенно седого мужчины с расслабленно-бабьим лицом завезенного евнуха; у толстяка был под мышкой огромный арбуз; X*** ему бросил нежно:
— «Я… я, Николай Иваныч, — сейчас!» Раздалось:
— «Ме-ме-ме!»
И почтеннейший евнух с лицом желтой бабы — исчез, переваливаясь.
— «Кто?» — я бросил Сереже.
Но тот удирал с громким хохотом, рукой махая.
— «Что с тобой?»
— «Видел?»
— «Кого?»
— «Николая Иваныча».
— «Ну?»
И Сережа вновь лопнул:
— «Жена!»
— «Педераст».
Мне квартира М. С. Соловьева как форточка в жизнь; она — студия изучения типов; но она же — место встречи с людьми, которые вовлекли меня в литературу собственно.
Здесь встречался с Владимиром Соловьевым; здесь встретился с Мережковским и Зинаидою Гиппиус; сюда водил со стороны своих новых друзей: напоказ строгому оценщику людей, М. С. Соловьеву; здесь познакомился с Рачинским, с Валерием Брюсовым; отсюда попал в «Скорпион», к д'Альгеймам; здесь, наконец, было заложено начало тому, чтобы мне до встречи встретиться с Александром Блоком в письмах.
Дорогая по воспоминаниям квартира эта стоит в памяти, как водораздел двух эпох: и потому-то особенно волновали меня встречи двух эпох в квартире этой; с одной стороны, декаденты и те, кого я видел новаторами; с другой стороны, — люди старого поколения: Сергей Трубецкой, Ключевский, Огнев, доктор Петровский, староколенней-шая писательница Коваленская.