В. Я. мы водили по полю; он, став вдруг шалун, предложил состязание: вперегонки; я показывал свое искусство в прыжках; тотчас он захотел меня в этом побить, перескакивая через куст; но был бит; увидав, как вбегаю я по наклоненному низко над прудом стволу, не держася за ветви, он тотчас испробовал это: с успехом; конечно, стащили его мы в село Надовражино, к сестрам Любимовым, трем остроумным поповнам; одна из них, тонко внимавшая Блоку, ему, совершенно пленясь молодой простотою его, вдруг схватив его за руки, бросила:
— «Вы — удивительный!»
Вечером он, прималясь и подсевши под ухо старушки Коваленской, ей стал ворковать про Жуковского что-то, — такое пленительное, что старушка, его не любившая, быстро затаявши, стала каким-то парком; ее сын, В. М., приват-доцент, постоянно глумившийся над строчкой Брюсова, только руками развел:
— «Ну, — и я побежден!»
Всех пленил и уехал.
Я здесь опускаю работу, которую с ним провели мы за этот период: в «Весах» и «Скорпионе», борясь с пафосом [Мистический анархизм (представители — Чулков, Городецкий, Иванов, Мейер и т. д.) исчез к 1909 году; в 1910 — ни «Шиповник», ни Брюсов меня не волновали нисколько], с оппортунизмом «Шиповника»; [Издательство «Шиповник» Гржебина и Копельмана, тогдашняя штаб-квартира Андреева, группировавшая ряд имен (Андреев, Дымов, Зайцев, Семен Юшкевич, Сергеев-Ценский и множество других)] эта эпоха боев, открывающая 907 год, — тема не этого тома; покончу лишь с линией внутренних встреч. В девятьсот лишь девятом году неожиданно он мне напомнил ненужное прошлое наше в стихах, посвященных мне, где он описывал, как он свой жезл поднимал на меня, чтоб убить, и как выпал тот жезл из руки.
Я обменял мой жезл змеиный
На посох бедный, костяной.
Я ответил стихами, в которых есть строки:
«Высоких искусов науку
И марево пустынных скал
Мы поняли», — ты мне сказал:
Братоубийственную руку
Я радостно к груди прижал.
Но стихи вышли, как расставание в сфере культурной работы, которая — оборвалась; примирением внутренним, но расхождением внешним открылся период тот; Брюсов мне выявил, так сказать, «правый уклон» в символизме: союзом с Лурье, с Кизеветтером, Струве, директорством в своем «Кружке» и т. д. Уже закрылись «Весы»; я ушел в «Мусагет»; Брюсов — в «Русскую мысль»; он дружил с «Аполлоном»; а я — враждовал, заключая союзы с Ивановым, Блоком, с которыми полемизировал он, подкрепись Гумилевым.
Мы скоро ударились лбами, когда под давлением Струве не принял он заказанного мне «Русской мыслью» романа: я кричал на него; даже сцены устраивал: на заседаньи «Эстетики»; он же, терпя мои резкости, молча морщился, силясь меня успокоить; он был совершенно бессилен; давил его Струве, который пришел от романа — в неистовство, до ультиматума мне, чтобы я вообще не печатал романа нигде.
Вышел громкий скандал, от которого лишь пострадал он со Струве; я ж — переборщил в своей долгой злопамятности, лет двенадцать отказываясь от свидания с ним; я не понял, что «инцидент» наш — неразбериха игры, от которой он более пострадал: в своих воспоминаниях о Блоке я изобразил его монстром; тут субъективизм объективно не вскрытой обиды (я с тем же пристрастием, впрочем понятным, приняв во вниманье смерть, переромантизировал Блока).
Еще раз столкнулись мы лбами с В. Я.: в 1918, когда меня группа писателей прочила вместо него, предлагаемого Луначарским, в заведующие «Лито».
Только в 1924 году он, больной, примиренный, явясь в Коктебель, где я жил у Волошина, с доброй сердечностью мне протянул через колкости «Воспоминаний» моих свою руку; тогда лишь воистину:
Братоубийственную руку
Я радостно к груди прижал.
В Коктебеле для Макса Волошина в день именин его изображали пародию мы на кино (верней, фильму «Пате»); но и в легкой игре проскользнул лейтмотив отношений — старинный, исконный: борьбы между нами; он, изображая командующего аванпостом французским в Сахаре, сомнительного авантюриста, меня — арестовывал; мне передали, как оба, в пылу нас увлекавшей игры, за кулисами перед готовимой импровизацией спорили, кто кого на цепь посадит:
— «Я — вас!»
— «Нет, — я вас!»
Наблюдавшие нас утверждали, что в лицах (моем и его) был действительный пыл, точно речь об аресте — не шутка: серьез.
И запомнилось раннее утро; четыре часа; солнце не подымалось; тяжелые тучищи заволокли горизонт; на морском берегу мы прощались: под взревы волны; он сердечно мне подал ослабевшую руку; я с чувством пожал ее; я собирался в Москве навестить его; кашлял отчаянно он, незадолго промокнувши у Карадага: под ливнем; вернувшись в Москву, не поправился он.
Через месяц не стало его.
Провожая печальное шествие, я был притиснут толпой под балкон того здания, внутри которого с ним каждый день я встречался, когда мы, не зная друг друга, учились у Льва Поливанова, — здания ГАХНа; на мне столь знакомый балкон вышел тихо А. В. Луначарский; за ним вышел Коган; и произнеслось над Пречистенкой:
— «Брюсов — великий!»
Взволнованный воспоминаньями, помнится, выкрикнул я нечто дикое; переконфузившись, — юрк: в переулок; позднее пришлось объяснить этот вскрик… «из волнения»; ведь для меня ж — умер «Брюсов»: эпоха, учитель, поэт!
Неизъяснима синева.
Как сахарная голова,
Сребрен светом,
Как из пепла, —
Гора из облака окрепла.