Пугал Булгаков, пугавшийся — Блока, меня, З. Н. Гиппиус, Брюсова; с В. И. Ивановым и Мережковским он еле мирился; был силой в редакции; к нам поворачиваясь, имел мину профессора-экономиста; он, по носу щелкнув статистикой, сильно дручил либеральною теологистикой; вид он имел осторожный; формально любезный, зажал у себя в журнале он декадентов в кулак; и — не пикни; показывал видом, что знает, где раки зимуют.
Стонали:
— «С Бердяевым можно еще столковаться: Сергей Николаевич — не понимает ни слова».
З. Гиппиус с ним воевала; и даже едва не разрушила «блок», когда ее статью о поэзии Блока Булгаков решительно не пропустил.
— «Боря, вы бы могли нам писать то и то-то, кабы не Булгаков; с ним — каши не сваришь».
Через два уже года Булгаков явился в Москву, став профессором и заведясь у Морозовой; тогда Рачинский жундел:
— «Паф: Булгаков! Он — все понимает; он тонкая — паф-паф-паф — штука… Борис Николаич, — паф-паф!.. — Мережковским не верьте: Булгакову верьте… Он… — паф-паф-паф-паф!»
Был идейно враждебен; а жестом и мягкостью был он приятен весьма; несло лесом, еловыми шишками, запахом смол, средь которых построена хижина схимника-воина, видом орловца, курянина; головы он заколачивал догмами, в жестах, которыми сопровождал свое слово, — иное; несло свежим лесом; стоический, чернобородый философ мне виделся в ельнике плотничающим; сквозь враждебное слово он мне импонировал жизненностью и здоровьем.
Шел в паре с Бердяевым в эти года; и они появлялися вместе; и вместе отстаивали свои лозунги; уже потом раскололись; обоих мы звали: «Булдяевы» или «Бергаковы». Начнешь «Бул…» — кончишь же: «-дяев!» Начнешь «Бер…» — кончишь же: «-гаков!» В платформе журнала так именно было; «Бер-…»: «Дайте стихи!» Дашь стихи, зная: «-гаков» не станет печатать; чернявые, а — не похожи: манерой держаться и лицами.
Не расплетешь их!
Булгаков — с плечами покатыми, среднего роста, с тенденцией гнуться, бородку чернявую выставит и теребит ее нервно, застегнув сюртук на одну только пуговицу; яркий, свежий, ядреный румянец на белом лице; и он всхлипывает до пунцового, когда прорежет морщина его белый лоб; нос — прямой, губы — тонкопунцовые; глаза — как вишни; бородка густая, чуть вьющаяся.
Что-то в нем от черники и вишни.
К нему подбегает с растерянным видом рыжавенький, маленький, лысый, в очках, Н. О. Лосский; Булгаков наставится ухом на Лосского; глаза уходят в свое; головою, поставленной набок, на ухо наматывает; глаза — бегают, остановились, как вкопанные; и морщина прорезалась: внял; отвечает со сдержанным пылом, рукой как отрезывая; а другой — теребит бородавку; и чувствуешь — воля, упорство.
Сутуло на слове качается: мешкотно; тоном и взором косится на Гиппиус; резок; одернув себя, законфузится, смолкнет, усядется, гладит бородку; глаза точно вишни. Его дополняет кудрявый, чернявый Бердяев; он падает лбиной в дрожащие пальцы, стараяся, чтобы язык не упал до грудей; говорит не другим, а себе; карандашиком, точно испанскою шпагою, тыкается, проводя убеждение: все, что ни есть в этом мире, коснело в ошибке; и сам господь бог в ипостаси отца ошибался тут именно до сотворения мира, пока карандаш Николая Бердяева не допроткнул заблуждение: «я» Николая Бердяева — со-ипостасно с Христом. Сказав это, откинется.
Кресло — трещит.
Мережковский — раздавлен; Булгаков забил в бородавку; Жуковский, издатель, мотается шарфом: доволен; А. С. Волжский, кудластый, очкастый, сквозной, нервно-туберкулезный, в очках золотых, потрясает своей бородищей над впалою грудью; и — лесом волос: на сутулых плечах; Блок балдеет в тени; мимиограф Чулкова трещит.
И трещит в голове: у меня.
Посещение редакции в воспоминаниях этого времени связано мне с ураганным налетом Свентицкого, Эрна, вернувшегося из Швейцарии (от Вячеслава Иванова), — на дом Мурузи; они, прилетев из Москвы, на послание отцов иерархов, расстрел покрывающее, ураганом носились по Питеру и предлагали Булгакову, Розанову, Мережковским и Перцову свой манифест подписать: «христиан-радикалов»; Свентицкий хотел самолично явиться в Синод, чтобы бросить эту духовную бомбу в «отцов».
Мережковский, призвав Карташева, Д. В. Философова, выслушал этих «апостолов-мучеников»; порешили: собраться у Перцова, в «Пале-Рояле» (он жил там), чтобы дообсудить; призвав Розанова и Тернавцева, сего в те годы таинственного Никодима, томящегося в ортодоксии и не могущего с ней разорвать (антиномия меж мирочувствием, новым, и мировоззрением, ветхим).
В. В. Розанов, нагло помалкивая и блистая очками, коленкой плясал; он осведомился пребрезгливо:
— «Свентицкий… Поляк вы?»
— «Эрн — немец?»
— «По происхождению — да».
— «Поляк с немцем».
И выплюнул: по отношению к Синоду:
— «Навозная куча была и осталась; раскапывать — вонь подымать; навоняет в нос всем… И только…»
Тернавцев был внутренне в церкви; а Розанов силился блеском церковных лампадочек иллюминировать акт полового сожития; и тем не менее чернобородый, большой, крепкотелый Тернавцев и рыженький, маленький, слизью обмазанный Розанов, сев в одно кресло, друг друга нашлепывали по плечам: и, называя друг друга «Валею», «Васею», пикировались: без злобы.
Проект Валентина Свентицкого, со всех позиций разобранный, был отклонен А. В. Карташевым, Д. В. Философовым как героизм совершенно бесцельный и вредный, срывающий подготовление к борьбе.
Свентицкий и Эрн уже отделались от П. А. Флоренского, видевшего, что затеи их — ни к чему; Эрн использовал свои познания по первохристианству; В. А. Свентицкий — фальшивый свой пыл; оба «молнью» свели… на А. С. Волжского и на Булгакова. Волжский, кудластый, сквозной, нервно-туберкулезный, в очках золотых, потрясал бородищей над впалою грудью; и лесом волос на сутулых плечах.