Книга 2. Начало века - Страница 161


К оглавлению

161

Нет, — коням!

Это — факт; и д'Альгейм, когда ей выдвигали почтенную миссию вечера, тотчас крупную сумму пожертвовала… «престарелым коням», удивив англичан, не привыкших к тому, чтоб им нос утирали… долларами: но это — в духе д'Альгеймов.

Петр Иваныч, изгоев, нас (мы с А. А. разорвали тогда с друзьями московскими) встретил, открывши объятия: с уютом, с сердечностью; шмякая туфлями, ходил на цыпочках около нас. А М. А. облеклась в балахоник; в переднике с утра до ночи сидела на корточках в сине-зеленой капусте, выпалывая свои гряды; я ею любовался, когда у колодца она с величавою ясностью мыла свои расцарапанные, перепачканные землей руки; работала в поте лица, выгибая дугою костлявую спину, и с нами болтала средь маков пылающих.

Когда, прорвавшись в Москву из Швейцарии, сквозь гром войны, я явился к д'Альгеймам в Москве, М. А. — встретила с криком:

— «Как?.. Ася осталась, когда… вас… призвали? Как?» Петр же Иваныч меня напугал.

Он сидел, провисая широким атласным халатом мышиного цвета с пурпуровыми отворотами, — с бледным, разбрюзгшим лицом; ярко-красный атласный и косо надетый берет неприятно кричал с головы, выявляя опух его тиком ходившей щеки и зеленый провал, из которого светом пылал на меня бриллиантовый глаз; он не то улыбнулся, не то огрызнулся, царапая воздух усами; задергались уши, когда, ухватяся рукой за качалку, припав головою в берете к коленям, он взвизгнул:

— «Сэ ву?» [Это — вы?]

Пурпуровой кистью халата взмахнул, шебурша повисающими широчайшими складками, слишком стремительным для его возраста жестом вскочив; приседая в глубоком, придворном, испанском поклоне, с отводом большой косолапой руки, опрокинул в меня ураганные домыслы; и поразило шипящее бешенство речи его, кипятка, выпускаемого из открытого крана; лился без удержу; жестикуляция точно на сцене: расклоны с отставом руки и ноги, с перегибом сутулого корпуса; он — заскандировал: точно поэму читал мне.

А кровавого цвета берет, расклочившийся на голове, придавал его «пенью» зловещее что-то: не то — страстный маг, а не то — полоумный архангел.

Об Асе — ни слова!

— «Да, да, — неудавшийся Лист: обезьяна в сутане». Я внутренне вздрогнул, взглянув на М. А.; в складке, резавшей лоб, и в морщинке у губ продрожало — обиженно, гордо:

— «Я знаю, что знаю: но я — не скажу».

Тарасевичей — не было; не было Г. А. Рачинского; даже Сергей Казимирыч Мюрат, постоянно вращавшийся около, блистал отсутствием; в чине сержанта, не маршала, он воевал: под Парижем.

Д'Альгеймы сидели в России в 1920 году: до зимы; и П. И. написал ворох великолепных стихов; вдохновеньем хлестал, как из бочки, которой дно выбито; еще в Норвегии, где выступала М. А., он ораторствовал.

В Париже открылось, что он — сумасшедший.

Муть

Конец года для меня — как муть: во всех смыслах.

Контраст неожиданный с 901 годом; тогда я бросался, как с берега, в воды, унесшие прочь от того, в чем я жил; от предмета, упавшего в воду, круг четкий бежит; так граница меж новым и старым бежала; внутри круга — четко; вне — хаос. Круг ширился; люди вступали в него; расслоились заданья в деленьях «кружков»: на «кружки»; рост заданий (заданье в заданьи) — как кольца, одно за другим расширявшиеся на воде; в их градации грани утрачивались между старым и новым.

Со всех сторон перли к нам, к новым, вчерашние люди; и даже люди — от третьего дня.

Борис Фохт как попутчик — в одном; а Флоренский — попутчик в другом; так казалось мне; но пути их, скрещаясь с моим лишь в моменте, — уже расходились: в последующем; все моменты прямой линии жизни теперь были мне скрещеньями, противоборствами, тактиками согласования, а не простыми «да» иль «нет»; Эллис — резкий раздвои; Г. Рачинский — столпосотрясение, стиравшее четкость в согласиях и несогласиях; В. В. Владимиров в этот период — меня раздражающее самодушие; «астровский» гомон — растаск интересов; «весовская» четкость — служение форме.

В мире ж мысли я был одинок.

В мире чувства скликался я с С. М. Соловьевым, Петровским и Блоком, а не в идеологии; Блок — идеологическая «меледа»; Соловьев — был еще становлением (он в те месяцы — первокурсник); Петровский — был зажат в кулачок от щемящих усилий вчерашнюю переоценку — переоценивать; он — молчал; он сказался — позднее; он был мне как брат милосердия, а не как идейный союзник в то время.

С Ивановым, с Брюсовым — было мало сердечности: в Брюсове даже — «ненависть»; с первым — таимая «пря» (она вспыхнула вскоре); Волошин, Бальмонт — не субъекты общенья: объекты разгляда; не знал еще, кто —

Сологуб; Метнер мог бы мне быть сочетанием сердца с идеями, — да жил в Нижнем он: корреспондент, — не сопереживатель. Сердечность была только с Блоком да с Гиппиус: в письмах; последняя меня звала, как и Блоки, — «узнаться».

Треск лозунгов, мельки кружков, — человек жив не этим: я к ласке тянулся; жилось-то мне холодно: и неладица с Брюсовым, и неприятности с Н***; собирался все махнуть в Петербург, откликаясь на сердечные зовы, совсем не теории; призрак человечности на краткое время спаял меня с петербуржцами.

Воли я волил; «новаторы» издали виднелись мне героически; ближе — д'Альгеймы и Брюсов предстали: в страстях, в слепоте. Волил я сочетанья способностей, видя конкрет только в нем; а — наблюдались: орлиные мысли на… рачьих ногах, или — стопа мамонта при… курьем мозге, или пылание чувственное (Эллис, Н***), погашающее разуменье; сам я с «пылкостей» начал; а пришел к семинарию: одолевания логики; контуры нового быта, ломаемые социальными рамками общества, вновь наводили на мысли о соотношении личности и коллектива: я видел, что личность — гниет; выхода ж в те дни искал — в самосознании; и — полагал: индивидуальное «я» расширяемо лишь тогда, когда оно в коллективе; и даже: я в те дни полагал, что сфера выявления индивидуальности — община, но непременно противопоставленная государству; моя молодость прошла под знаком отрицания государственности; всякая государственность виделась мне тюрьмою в 1905 году.

161