Книга 2. Начало века - Страница 133


К оглавлению

133

Отсюда и «дерг», без возможности начистоту объясниться; я понял, что в Блоке есть и литературная культура, и вкус; а вот высшей культуры, расширенности сознания в стиле Гете, многообразия устремлений в нем не было! И оттого-то: в кажущейся широкости его была суженность интересов: слишком многое, чем мы с Метнером волновались всерьез, было ему непонятно и чуждо.

Себя объясняю словами Чайковского, ибо они отражают, что я испытал, что едва ликвидировал, что становилось изнанкою мизантропической во всех «филиях» моих: «Не умею быть самим собой… Как только я не один, а с людьми… новыми, то вступаю в роль любезного, кроткого, скромного и притом будто бы крайне обрадованного новым знакомством человека, инстинктивно стремясь… очаровать, что по большей части удается, но ценой крайнего напряжения, соединенного с отвращением к своему ломанию» [Модест Чайковский. «Жизнь Петра Ильича Чайковского», т. III, стр. 5].

Я ж был искренен — одною второю сознанья ища дружбы с Блоком и соединялся с ним в посиденьи без слов; а другою второй примеряя оценку романтиков, данную Метнером, — к Блоку, критически перебирая в уме его пышно таимые «культы», к которым ни я, ни Сережа еще не могли прикоснуться, чтоб опытно, внятно понять, — понять в формуле, что — аллегория зорь, что от… розового капота, в котором сидит Любовь Дмитриевна, что она «облеклась», что ее «облекли», это сказывалось в ее позе актерственной, к нам обращенной с — «неспроста»; Блок матери пишет, что «Анна Николаевна считает себя воплощением… Души Мира… Она хочет играть в Петербурге ту же роль, что Люба в Москве» [ «Письма Блока к родным», стр. 120]. Как, как, как?!?

Мне запомнилось, как он за чаем сидел, накрывая стаканом рассеянно муху, внимал болтовне: о Москве, о Сереже, о Брюсове, Г. А. Рачинском, с чуть видной улыбкой и с носовым придыханием; перетопываясь, своим словом как бы снисходя к косолапости, что через год уже раздражало меня, с жестковатою нотой по адресу «Грифа», А. Г. Коваленской; когда говорил «тетя Саша», то голос его становился глухим, а когда говорил «тетя Соня», голос его становился певучим.

Мне трудно дать текст его слов: в наших трио, квартетах он был — примечанием к тексту иль броской метафорою на полях им читаемой книги, меняющей тексты; без текста Сережиного, моего, Александры Андревны ретушь транспаранта, наложенного на рисунок, — невнятица!

Помню, — о Розанове:

— «А Василий Васильевич… ххнн… С бороденкою… Знаешь ли, он — шепелявит… Он — с ужасиком…»

Смыслы — в жесте: покура, покива, качанья носка.

Провоцировал к играм с фамилиями, чтобы выразить степень влияния Брюсова; вышло, как помнится: Брюсов, иль «брю» «сов», вливается в нас, изменяет поэзии наши: от «Блока» — лишь «ка» оставалось; он делался — «Брюк» («брю» — влияние Брюсова); «Белый» же делался — «Бесов» («-сов» — действие Брюсова).

В шаржах, в пародиях неподражаем он был, нога на ногу, рука на свесе, — другою рукой, со стаканом, жужжащую муху накрыл; рот смешливый, открытый; спокоен и нем. «Передать шутливый тон… Блока… почти невозможно. Дело было… не в словах, в тех шаловливых жестах и минах, к которым он прибегал вместо речи» [ «О Блоке». Сборник литер, исслед. Ассоциации Ц.Д.Р.П. Изд. «Никитинские субботники». М. Бекетова: «Веселость и юмор Блока»].

Так: слушая мой пересказ одной встречи и вспомнив мои же слова, что мне слышится в каждом почти окончанье на «ак» (кулак иль дур-ак) звуковое подобие танца козлов, он на чей-то вскрик «как», стряхнув пепел, повесивши ногу на ногу, сказал с мрачной сухостью:

— «Да и не „как“: просто — „ак“!»

Соловьев, мальчик взрывчатый, вспыхивал, точно склад пороха; мимика Блока его поджигала, как спичку.

Порою Блок делался ласковым, нежным, — без слов: разговора как не было: он становился журчаньем; слова, как кристаллы, текли, испаряясь в ландшафте кучевых облаков, изменяющих форму; а смысл становился — текучим: внесмыслием; сколько на эту текучесть ругался: «Бессмыслица!» Сколько раз сам отдавался, взвивая словесные радуги, точно фонтан, у которого Блоки сидели; Л. Д. отвечала мне вспыхами глаз, кроя плечи платком; Блок внимал, как кот, у которого чешут за ухом.

Представить текст Блока — прочесть Эккерманову запись: слов Гете; она — граммофон; оба тома, без третьего, записи Гетевых жестов, — мертвы.

В отношении Блока я быть не хотел Эккерманом: отказываюсь приводить разговоры, которые в Шахматове обнимали десятки часов; только миги запоминались.

Блоки ведут к флигельку, сквозь шиповник; А. А., зацепяся за ветку, срывает пурпурный цветок; и с насмешкой, как бы приглашая к чему-то хорошему, мне подает; иль, прервав разговор, своим медленным шагом, с насмешкой подходит, как бы приглашая к хорошему очень, ведет в уголок: «Пойдем, Боря!» Стоит, потаптываясь, приближаясь глазами: «Все — так… Ничего, знаешь ли!» И приводит обратно.

День первый — болтня; обед: два правоведа, любезно отвесив поклоны, прощелкали, сели, прямые, как струнки; й передавали тарелки — подчеркнуто чопорно; София Андреевна, держася отдельно, невнятными жестами губ говорила с испуганным, глухонемым третьим сыном, Феролем; сидел песик Крабб; Александра Андревна и Мария Андревна держалися парочкой; после обеда ушли Пиоттухи.

— «Они — позитивисты, — нам Блок объясняет, — не мешают: являются… А про себя презирают… Но будут любезны».

Так, предупредив о черте, отделяющей оба семейства, живущие под одной кровлей, повел сквозь поляну в обстание топких и мшистых лесов с голубыми болотными окнами; розовое, золотистое небо сияло над горкой; Л. Д. показала рукою на розовое:

133