Книга 2. Начало века - Страница 107


К оглавлению

107

Скоро дочь его, А. В. Часовникова, появилась на моих «воскресеньях»; возобновление знакомства с Танеевыми привело к тому, что мать моя с 1910 до 1919 года опять проводила лета в Демьяиове, имении, где протекло мое раннее детство.

«Аяксы»

Я встретился с тройкой студентов: с Владимиром Эрном, оставленным при университете при профессоре Трубецком, с Валентином Свептицким, еще студентом-филологом, и с Павлом Флоренским, кончающим математический факультет, учеником Лахтина и слушавшим лекции отца, обнаружившим уже ярко способности, даже талант в математике.

Они явились ко мне.

И белясый, дубовый и дылдистый Владимир Франце-вич Эрн недоверчиво закосился сразу же на меня простодушно моргавшими светлыми глазами. Он в ряде годин Вячеславу Иванову — верил; мне — нет; он в 1904 году лишь поддакивал мысли Флоренского.

— «Значить… Так значить» (не «значит»). И руку рукою мял.

Был он — безусый, безбрадый, с лицом как моченое яблоко: одутловатым, с намеком больного румянца; казался аршином складным; знаток первых веков христианства, касаясь их, резал, как по живому, абстрактными истинами, рубя лапою в воздухе:

— «Значить, — тела воскресают!»

Сказавши, конфузясь, — моргал; выступало в лице — голубиное что-то.

Свентицкий, курносый, упористый, с красным лицом, теребил с красным просверком русую очень густую бородку, сопя исподлобья; не нравился мне этот красный расплав карих глаз; он меня оттолкнул; как бычок, в своей косо надетой тужурке, бодался вихрами; я думал, что сап и вихры. — только поза; а запах невымытых ног — лишь импрессия, чисто моральная.

Вся суть — в Флоренском.

С коричнево-зеленоватым, весьма некрасивым и старообразным лицом, угловатым носатиком сел он в кресло, как будто прикован к носкам зорким взором; он еле спадающим лепетом в нос, с увлекательной остростью заговорил об идеях отца, ему близких. Это он, по всей вероятности, и явился инициатором захода ко мне: трех друзей; только он интересовался тогда новым искусством; и его понимал; Эрн в эти годы был туговат на понимание красоты; у Свентицкого были пошловатые вкусы; и кроме того: Флоренский же мог интересоваться мною и как сыном отца: он ценил идеи отца.

По мере того как я слушал его, он меня побеждал: умирающим голосом; он лепетал о моделях для «эн» измерений, которые вылепил Карл Вейерштрасс, и о том, что-де есть бесконечность дурная, по Гегелю, и бесконечность конечная, математика Георга Кантора; вспомнилось что-то знакомое: из детских книжек; падающий голос, улыбочка, грустно-испуганная; тонкий, ломкий какой-то, больной интеллект, не летающий, а тихо ползущий, с хвостом, убегающим за горизонты истории; зарисовать бы Флоренского египетским контуром; около ног его — пририсовать крокодила!

И вот он поднялся; прощаясь, стоял, привязавши свои неразглядные глазки к носкам, точно падая, с гиератическим сломом руки, в старом, в косо сидящем студенческом мятом своем сюртучке, свесив пенснэйную ленту; тень носа, с аршин, — под ногами лежала: хвостом крокодила.

Разговаривал я только с Флоренским; Свентицкий и Эрн, как показалось, не доверяли мне; Эрн ясно покашивался с подозрением; с тех пор они появлялись; однажды опять явились втроем и передали в подарок мне великолепную фотографию Новодевичьего монастыря в знак того, что здесь могила моего отца; и этим растрогали. С тех пор приходил только Флоренский, он заинтересовал меня идеями математика и философа Вронского.

Арена встреч с «тройкой» — открытая секция «Истории религий» в студенческом обществе (при Трубецком): заседанья происходили в университете; тогдашнее ядро — три «Аякса», бородатый Галанин, два Сыроечковских, А. Хренников, несколько диких эсеров с проблемой мучительного «бить — не бить», анархисты толстовствующие, богохулители, ставшие богохвалителями, или богохвалители, ставшие с бомбою в умственной позе, посадские академисты из самораздвоенных, кучка курсисток Герье; председательствовал С. А. Котляревский, еще писавший свой труд «Ламеннэ»; появлялись Койранские, «грифики»; да «аргонавты» ходили: сражаться с теологами.

Заседания эти связались мне с осенью.

Мерзлые, первооктябрьские дни: все серело; и — падало, падало, падало; каплями — в стекла оконные, в душу; и что-то как взмаливалось; и, бессильно барахтаясь в падавшем времени, — падало сердце.

Я шел Моховой, заседать со Свентицким, — в унылейшей комнате, густо набитой тужурками, взбитыми мрачно вихрами власастых студентов с проблемою («бить иль не бить»), где Свентицкий учился показывать пиротехнический фокус с огнем, низводимым им с неба, — в ответ на проблему: ходить с бомбой на генерал-губернатора иль — не ходить?

И Свентицкий вещал:

— «Эта бомба — небесный огонь, низводимый пророками, соединившими веру первохристиаиских отцов с протестующим радикализмом Герцена!»

Он-де высечет небесный огонь!

Свою лабораторию с взрывчатым «порохом» он перенес; в заседания секций; опыты с самогипнозом, с гипнозом ближайших, ему поверивших, грубо проделывал он, сидя, бывало, при Эрне, сопя, с озверевшим от напряженья лицом; точно пещь Даниила, пылали глаза, став дико, кроваво блистающими; бывало, переводит их на Бориса Сыроечковского, на Котляревского или на меня, чтобы привести нас в каталептическое состояние (что он пытался гипнотизировать, для меня стало фактом); бывало, как тарарахнет по нервам: картавыми рявками; он ожидает наития; а — запах от ног.

Курсистки же — в священном восторге!

Докладчик, бывало, кончает, — Свентицкий взлетит; и, бодаясь мохрами, как забзыривший бык или хлыст, вопия, рубя воздух рукой, прикартавливая и захлебываясь, из усов ротяное отверстие кажет, пылая губами кровавыми, как у вампира; и нас уверяет: явленье дамасского света и молния, которою Петр уничтожил Ананию, — с ним-де; Котляревский, похожий на сатира, просто не знает, что делать: полуусмехаясь, обводит он нас, бывало, сконфуженным, вопросительным взглядом.

107