А «исследователи» все — куда-то уныривали!
Эти несчастные всеохватные, горделивые замыслы начались с очень-очень горячих, порой интересных бесед на моих «воскресеньях» с октября 903 года, где ядро «воскресений» — товарищи-«аргонавты» — чувствовали себя новым идеологическим центром; но интересность «воскресников» их и погубила, когда повалили ко мне со всех сторон посторонние — сперва слушатели; потом — и участники бесед, очень скоро их развалившие, так что в течение трех только месяцев полные смысла беседы стали — лишь мельком людей; уже в январе 1904 года я Блоку жаловался, что — растерзан. «Воскресенья» тянулись до 1906 года; поздней бывали они не чаще раза в месяц; тянулись же до 1909 года; но то уже были скорее вечера «смеха и забавы», которые главным образом инсценировал Эллис.
Мимические его таланты развертывались в годах; он овладел тайной ракурсов сложных движений; например: изображал, как вы морозной ночью идете мимо ночной чайной; вдруг расхлопывается дверь; мгновение: вываливает световой сноп парами блинного запаха, охватывая теплом: гоготня, тусклые силуэты, махи рук, чайники, бегущий наискось половой; и тут же — «бац», все захлопнулось: никого, ничего; луна. Чтобы воспроизвести эту картину, ему стоило лишь набрать в рот табачного дыма и закрыть двумя ладонями лицо; вдруг, раздвинув ладони и выбросив дым изо рта, он начинал производить многообразные движения, испуская множество звуков — го, го, го, го, га, га, га, — и опять сомкнуть ладони перед лицом, внезапно застывши; все проделывалось с ужасающей быстротой — в две-три секунды; а зрители переживали импрессию сложной картины, переполненной движением.
Он изображал с неподражаемым искусством и слона, и профессора химии И. А. Каблукова, и Валерия Брюсова; заставив переодеться меня, изображал позднее вместе со мной драму Леонида Андреева «Жизнь Человека», попеременно делаясь и «Некто в сером», и старухами, и друзьями, и врагами Человека.
Великолепно под музыку изображал он все что угодно; мама садилась играть кинематографические вальсы, которые он ей заказывал; а он изображал, как танцевали бы вальс любой из знакомых, изображал сложнейшие сцены кинематографа, передавая дрожание и стремительность жестов экранных фигур; изображал вымышленные инциденты, якобы происшедшие с тем или иным из знакомых; великолепнейшим номером Эллиса была лекция профессора В. М. Хвостова, якобы прочитанная в Психологическом обществе: мешковато усаживаясь на стул, морща лоб, громко, по-хвостовски, губами он чмокал и делался вылитым В. М. Хвостовым, гудя:
— «Милостивые государыни и милостивые государи! Некоторые уважаемые мыслители говорят, что свободы воли нет, а другие, не менее уважаемые, утверждают обратное; есть группа столь же уважаемых мыслителей, которая утверждает сперва, что свободы воли нет, а потом, впадая в явное и в кричащее противоречие с собою, приходит к заключению, что свобода воли есть; и есть группа уважаемых и столь же замечательных мыслителей, которая сперва утверждает, что свобода воли есть, а потом впадает в не менее явное и в не менее кричащее противоречие, приходит к заключению, что свободы воли нет. Милостивые государыни и милостивые государи: коли свобода воли есть, так она и есть; а коли ее нет, так ее и нет. Разберем же эти группы и подгруппы в их отношениях к проблеме свободы воли и т. д.».
Кругом — хохот; Эллис же, совершенно перевоплотившийся в В. М. Хвостова, развертывает часовую лекцию о свободе воли, всю сплошь состоящую из набора слов.
Рассказывали впоследствии: когда Эллиса и меня уже не было в России, В. М. Хвостов таки взял и прочел в Психологическом обществе лекцию о свободе воли, которая была удивительным повторением пародии Эллиса; говорили, что многие, прежде слыхавшие Эллиса, будучи охвачены внутренним смехом, с хохотом убегали из зала.
Пародии, импровизации, пляски свершалися Эллисом с бурною заразительностью; они охватывали и зрителей.
В эти же месяцы Владимир Иваныч Танеев, исчезнувший для меня на года, появился внезапно в квартире у нас; собрав огромнейшую библиотеку, средств уже теперь он не имел никаких; весь заработок был ухлопан на книги; книг не мог уже он покупать; но ужасная страсть, перешедшая просто в болезнь, его делала Плюшкиным; он, видя новую книгу, почти что ее выпрашивал; всякую дрянь подбирал; так, впоследствии, увидевши мое «Золото в лазури», так и затрясся он; я предложил ему взять эту книгу, чтобы «волнения страсти» унять.
— «Я ведь должен сказать, — протянулся он к книге, — что ничего не понимаю в поэзии ваших друзей; потрудитесь отметить мне крестиком, что вы считаете наиболее удачным». — И к матери:
— «Жизнь так подла, так пошла, что выдумывают всякую ерунду, чтобы не видеть действительности».
И, трясясь от жадности, он перелистывал книгу; и после пустился, в который раз, нам проповедовать свою теорию: всякий художник есть хам эстетический:
— «Даа… — плакал голосом он, — все Танеевы плакали голосом; — люди же делятся на рабов, на убийц, на воров и на хамов; художники и проститутки и не рабы и не воры, а — хамы».
Убийцы — военные; воры — капиталисты; рабы — пролетарии и крестьяне; под «хамами» разумел мелкобуржуазную интеллигенцию и проституток.
— «Пройдет несколько десятилетий, и водворятся монголы; и — все поглотят». — Он на старости лет проповедовать стал разрушение Европы монголами.
Заходы В. И. Танеева к нам одно время были довольно часты; я его изучал; итог изучений в несколько перефасоненном виде неожиданно для меня выявился в «Серебряном голубе», где Танеев фигурирует под маской сенатора-чудака, Граабена.