До знакомства я выслушал рой анекдотов, восторженно переданных: Бальмонт — «гений»-де; «скорпионы» считали его своим «батькой», отметив заслуги; но знали, что «батькинская» булава есть декорум уже, потому что действительный «батька» есть Брюсов; Бальмонт, как прощальное солнце, сиял с горизонта; центр культа его — утонченно-никчемные барыньки, бледные девы; стыдясь социального происхождения (из кулаков), прикрывались Бальмонтом, как веером: папеньки не торговали-де ситцами, коли — в «испанском» мы кружеве; К. Д. Бальмонт выступал, весь обвешанный дамами, точно бухарец, надевший двенадцать халатов: халат на халат.
Бедный, бедный, — упился утопией, вшептанной дамами; и — утопал: в «гениальности», в подлинном виде являя куренка, зажаренного буржуазией; были комичны трагедии винно-зубовного скрипа.
Наслушался я.
— «Из Парижа приедет Бальмонт…» — «Мы с Бальмонтом…» — «Бальмонт говорит!..»
Бальмонт-личность во мне возбуждал любопытство.
Мне трудно делиться своим впечатленьем от встречи с Бальмонтом; она — эпизод, не волнующий, не зацепившийся, не изменивший меня, не вошедший почти в биографию: просто рои эпизодов, которые перечислять бы не стоило; К. Д. Бальмонт — вне комической, трагикомической ноты и не описуем.
Меж мной и Бальмонтом бывал разговор поневоле; он был обусловлен лишь встречами в общей среде и в редакциях, где мы работали; был он с натугой; я силился чтить и визит наносить, терпеливо выслушивая поэтические перечисления — что, у кого, где, как сказано: про перламутрину, про лепесток, про улитку; Н. И. Стороженке весьма назидательно выслушать о Руставели и Шелли; я был — не словесник: весьма назидательный смысл разговоров с Бальмонтом утрачивался; оставалась натуга — в прекрасных намерениях: мне — не задеть чем-нибудь; а ему — быть внимательным, благожелательным к младшему брату, что он выполнял с дружелюбием искренним; я — с трудолюбием искренним чтил; а вне «чтений» — две жизни, две разнопоставленные эрудиции, разнопоставленные интеллекты глядели, минуя друг друга.
И стало быть: яркое все в этих встречах — сплошной эпизод, каламбур.
Я увидел Бальмонта у Брюсова: из-за голов с любопытством уставился очень невзрачного вида, с худым бледно-серым лицом, с рыже-красной бородкой, с такими же подстриженными волосами мужчина, — весь в сером; в петлице — цветок; сухопарый; походка с прихромом; прижатый, с ноздрями раздутыми, маленький носик: с краснеющим кончиком; в светлых ресницах — прищуренные, каре-красные глазки; безбровый, большой очень лоб; и пенснэ золотое; движения стянуты в позу: надуто-нестрашным надменством; весь вытянут: в ветер, на цыпочках, с вынюхом (насморк схватил); смотрит — кончиком красной бородки, не глазками он, — на живот, не в глаза.
Так поглядывал, чванно процеживая сквозь соломинку то, что ему подавали другие; и в нос цедил фразы иль, точно плевок, их выбрасывал, квакая как-то, с прихрапом обиженным: взглядывал, точно хватаясь за шпагу, не веря в слова гениальные, собственные, собираяся их доказать поединком: на жизнь и на смерть.
Что-то детское, доброе — в очень растерянном виде: и — что-то раздавленное.
Помесь рыжего Тора, покинувшего парикмахера Пашкова, где стригся он, чтобы стать Мефистофелем, пахнущим фиксатуаром, — с гидальго, свои промотавшим поместья, даже хромающим интеллигентом, цедящим с ковыром зубов стародавний романс: «За цветок… — не помню — отдал я все три реала, чтоб красавица меня за цветок поцеловала».
Лоб — умный.
Не помню высказываний гениального «батьки»: говорил он, как будто поплевывал: поэтичными семечками; и читал как плевками; был странный напев, но как смазанный, — грустно-надменный, скучающе-дерзкий, порой озаряемый пламенем: страстных восторгов!
Подстриженный у парикмахера Пашкова, гений был грустен, вполне не уверен в себе, одинок средь матерых друзей-декадентов; те — как мужики, он — тростинка; останься он самим собой, никогда не сидел бы за этим столом, не бросал бы в «Кружке» свои дерзости, а с Николай Ильичом Стороженкою где-нибудь там заседал; пил бы с кем-нибудь из либералов, а не с Балтрушайтисом.
В том, что примкнул к декадентам, был подвиг; они ж его портили, уничтожая романтика и заставляя огнем и мечом пробивать: пути новые; меч его сломанный — просто картон; хромота — от паденья с ходуль, на которых ходить не умел этот только капризный ребенок, себе зажигающий солнце — бумажный, китайский фонарик — средь коперниканских пустот.
Первый вечер с Бальмонтом отметился только знакомством с… Волошиным. Врезалась в память с ним встреча у «грифов» — дней эдак чрез пять.
— «Вы?.. О, как рада я! — бросила, дверь отворившая, Нина Ивановна Соколова. — Сережки нет; я — одна, я — не знаю, что делать с Бальмонтом!»
Пьянел он от двух с половиною рюмок; и начинал развивать вслед за этим мечты, неудобные очень хозяйке (вино — выражение боли); он много работал, прочитывая библиотеки, переводя и слагая за книгою книгу; впав в мрачность, из дому бежавши, прихрамывающей походкой врывался в передние добрых знакомых; прижав свою серую, несколько декоративную шляпу к груди, — красноносый и золотоглазый (с восторженным вызовом уподобленьями сыпаться), с серым мешком холстяным: под рукой; вынимались бутылки из недр мешка; и хозяйка шептала: «Не знаю, что делать с Бальмонтом».
Мы тоже — не знали.
Он — бледный, восторженный, золотоглазый, потребовал, чтоб лепестками — не фразами — мы обсыпались втроем: он желал искупаться в струе лепестков, потому чт0-«поэт» вызывает «поэта» на афористическое состязание; переполнял вином мой бокал (его Нине Ивановне передавал я под скатертью); и, как рубин, — пылал носик.