— «Ваш сын прекрасно сочиняет». Никакого впечатления!
Впоследствии С. И. Танеев, рассматривая мою руку и растягивая ее так и эдак, сказал:
— «Рука музыканта».
Одна из музыкально настроенных барышень усаживала за рояль и требовала, чтобы я брал аккорды:
— «Вы не поэт: композитор, себя не изживший в музыке».
В те годы чувствовал пересечение в себе: стихов, прозы, философии, музыки; знал: одно без другого — изъян; а как совместить полноту — не знал; не выяснилось: кто я? Теоретик, критик-пропагандист, поэт, прозаик, композитор? Какие-то силы толкались в груди, вызывая уверенность, что мне все доступно и что от меня зависит себя образовать; предстоящая судьба виделась клавиатурой, на которой я выбиваю симфонию; думается: генерал-бас, песни жизни есть музыка; не случайно: форма моих первых опытов есть «Симфония».
Пути — путями; но — не до них.
Душа обмирала в переживаниях первой влюбленности; тешила детская окрыленность; я стал ребенком (в детстве им не был); встреча с «дамой» ужаснула бы меня: пафос дистанции увеличивал чувство к даме; она стала мне «Дамой».
«Беатриче», — говорил я себе; а что дама — большая и плотная, вызывающая удивление у москвичей, — этого не хотел я знать, имея дело с ее воздушной тенью, проецированной на зарю и дающей мне подгляд в поэзию Фета, Гете, Данте, Владимира Соловьева; «дама» инспирировала; чего больше?
Я нес влюбленность и радовался сознанию, позволяющему отделить «натуру» от символа.
Я восхищался стихотворением Фета «Соловей и роза»: соловей и роза любят друг друга; когда поет соловей, роза спит; когда раскрывается роза, соловья не слышно.
Знал: хитрый Михаил Сергеевич Соловьев, с добродушной улыбкой выслушивающий мои ораторствования о поэзии Фета, о «Песни песней», о Суламифь; и даже о премудрости мировой души. Ему рассказал его сын, Сережа, сам по уши влюбленный в арсеньевскую гимназистку и проливавший в подъезде, где жила «она», флаконы духов; был налет «мистики» в нашем чувстве от детской, невинной глупости.
Подчеркиваю: в январе 1901 года заложена опасная в нас «мистическая» петарда, породившая столькие кривотолки о «Прекрасной Даме»; корень ее в том, что в январе 1901 года Боря Бугаев и Сережа Соловьев, влюбленные в светскую львицу и в арсеньевскую гимназистку, плюс Саша Блок, влюбленный в дочь Менделеева, записали «мистические» стихи и почувствовали интерес к любовной поэзии Гете, Лермонтова, Петрарки, Данте; историко-литературный жаргон — покров стыдливости.
Читатель, не представляй меня помесью романтика с резонером; в тот год во мне не было ничего упадочного; заскоки фантазии — избыток сил, остающийся от чтения, споров, лабораторных занятий, писания кандидатского сочинения; и — многого прочего; за четыре года прохождения университетского курса ни разу я не болел, если не считать пореза скальпелем, которым вскрывал труп (легчайшее заражение, вышедшее нарывами); мускулы были упруги; ловкости хоть отбавляй; в беге никто не мог обогнать; в прыганьи тоже; я укреплялся верховою ездой, купаньем и солнечным прожаром; и правил тройкой вместо кучера.
Угрюмый в гимназии, в университете я — весел, строю шаржи с Владимировым, со студентом Ивановым, сею пожарной кишкою, бившей гротесками; когда мы с грохотом выбрасывались на крышу из окон лаборатории, начиналось лазанье по карнизу и по перилам: со стаканом чаю на голове (мой номер).
Я появлялся в обществе, где музицировали и пели; меня выбирали распорядителем на концертах; между писанием и теоретизированием я находил время распространять билеты, благодарить Никиша и Ван-Зандт; были слабости: к хорошо сшитой одежде; но стиль «белоподкладочника» был ненавистен; раз кто-то сказал:
— «Белый ходит с Кантом».
Разумелся философ: Иммануил Кант; было понято: — «белый кант» студенческого сюртука, которым шиковали дурного тона студенческие франты; каламбур характерен для мозгов мещан: в этих мозгах превращалось хождение Белого с Кантом (книгою Канта) в «белый кант» сюртука; однажды меня пустили без одежд, но в маске по собственной вилле, которой не было, — кончики языков модернистических дамочек и роговые очки кавалеров: от желтой прессы.
— «Как, вы есть Белый! — воскликнул глупый присяжный поверенный, встретив меня за обедом у И. К. — Вы так скромны!»
Он думал: моя программа-минимум — битье зеркал.
И я решительно разочаровал Дягилева, познакомясь с ним осенью 1902 года; Дягилев жаловался на меня Мережковскому:
— «Я познакомился с Белым… Я думал, что он запроповедует что-нибудь, а он — ничего!»
Дягилеву хотелось видеть меня юродивым; его оскорбил мой вид студента, любящего поговорить о… Менделееве; внутренняя жизнь — одна; вид — другое; вид был выдержанный; недаром профессора проспали нарождение декадента; он сидел в месте сердца, пока рука студента подавала приличные «рефератики», вызывавшие приличные надежды в приличном обществе.
Прорвавши кордон из профессоров, к нам являются новые люди; и эти люди ходят — ко мне.
Я переживаю приятное знание, что ко мне, к Петровскому, к Владимирову прислушиваются; квартира Владимировых — эмбрион салона; чайный стол М. С. Соловьева — эмбрион академии, в которой родители моего друга Сережи и я с другом, различаясь в возрасте, — заседающий центр, где, себя ища, начинаем законодательствовать; непонимающие не фыркают, как студент Воронков (ныне профессор) во время моих занятий: по остеологии.
— «Когда говорит Бугаев, — не понимаю: точно китайский!»