Останавливаюсь на ряде тогдашних новых друзей; они мне семинарий по классу культуры, или — проблемы увязки: моих личных знаний со знаниями, мне показанными в живом опыте; литературные, даже научные интересы — еще не культура, пока они — замкнуты.
Мне размыкал Кобылинский круг личного опыта и наблюдений, врываясь со списочком книг, где стояло: Маркс, Меринг, Рикардо, Бернштейн, Шмоллер; Рачинский является с «Гарнаками»; Метиер культуру Германии вскрыл, разъясняя, как музыка, мысль и поэзия великолепно увязаны; чтоб не думал я, что вся культура — Германия, встал утонченный француз, Пьер д'Альгейм, — с Ламартином, Ронсаром, Раблэ и т. д. В. В. Владимиров выдвинул — проблему формы; культуру стиха раскрыл Брюсов; уж Фохт беспокоил подобранной полочкой книг: по теории знания; скоро явились: Нилендер и В. И. Иванов; и Роде, и Фразер, и Бругман возникли тогда; возникали: отец с своим Лейбницем, с аритмологией; а Гончарова — с проблемой Востока; и даже полезен был Эртель, подчеркивая: знать Гиббона и Моммсена — надо.
Обстанья моих интересов другими растягивало во все стороны, не позволяло заснуть в круге книг, мной отобранных; и голова кружилась, рябило в глазах! Но царили еще: Стороженки и Янжулы, не оставляя нам пяди «культуры»; Арбат нас сжимал.
Чем он был? Фоном всех разговоров; Арбат не менялся. Арбат 901 года — такой же, как в прошлом столетии.
Жить, как мы жили, в обстаньи Горшковых, Мишель-Комарова и Выгодчиковых, — нельзя! И картина сознания без к ней приложенного, как виньетки, Арбата восьмидесятых годов (он Арбат и 901 года) — неполная.
Помнится прежний Арбат: Арбат прошлого; он от Смоленской аптеки вставал полосой двухэтажных домов, то высоких, то низких; у Денежного — дом Рахманова, белый, балконный, украшенный лепкой карнизов, приподнятый круглым подобием башенки: три этажа.
В нем родился; в нем двадцать шесть лет проживал.
Дома — охровый, карий, оранжево-розовый, палевый, даже кисельный, — цветистая линия вдаль убегающих зданий, в один, два и три этажа; эта лента домов на закате блистала оконными стеклами; конку тащила лошадка; и фура, «Шиперко», квадратная, пестрая, перевозила арбатцев на дачи; тащились вонючие канализационные бочки от церкви Микола на камне до церкви Смоленские божия матери — к Дорогомилову, где непросошное море стояло: коричневой грязи, в которой Казаринов, два раза в год дирижировавший в Благородном собрании танцами, в день наносивший полсотни визитов, сват-брат всей Москвы, — утонул; осенями здесь капало; зимами рос несвозимый сугроб; и обходы Арешева, пристава, не уменьшали его. Посредине, у церкви Миколы (на белых распузых столбах), загибался Арбат; а Микола виднелся распузым столбом колокольни и от Гринблата, сапожника (с Дорогомилова, с площади); в церкви Миколы венчался с Машенькой Усовой Северцев, А, Н., профессор; Микола — арбатский патрон; сам Арбат — что, коли не Миколина улица? Назван же он по-татарски, скрипели арбы по нем; Грозный построил дворец на Арбате; и Наполеон проезжался Арбатом; Безухий, Пьер (см. «Война и мир»), перед розовою колокольнею Миколы Плотника что не на камне бродил, собираясь с Наполеоном покончить; Микола — патрон, потому что он видел Арбат: от Миколы и до Староносова; и — от Миколы до «Праги»; и, видя до «Праги», предвидя Белград, за арбатцами, текшими в Прагу, в Белград, он не тек по проливам до… Константинополя; староколенный арбатец, идя мимо, шепчет молитву «Арбатскую» — может быть?
Крепись, арбатец, в трудной доле:
Не может изъяснить язык,
Коль славен наш Арбат в Миколе, —
Сквозь глад, и мор, и трус, и зык.
Микола ведь, изображенный на камне плывущим, державшим собор наподобье сращенья просфорок, с мечом, в омофоре, — арбатца так радовал.
До Староносова длился Арбат; от него, что ни есть, — относилось к Москва-реке, к баням семейным, где мылся Танеев, С. И., композитор известнейший; мыться с Плющихи ходили — и Фет и Толстой, на Плющихе живавшие; Писемский, кажется, под боком жил; бани прочно сидели меж Мухиной и Воронухиной горками; с горок тех — первые зори увидел я: у Воронухиной; в Первом Смоленском — живет Вересаев; жил — Батюшков П. Н. и жили — Кохманские; близ Староносова жили: Нилендер и Лев Кобылинский.
Дом каменный, серо-оливковый, с «нашей» аптекой, с цветными шарами, зеленым и розовым, принадлежавшими Иогихесу, аптекарю; с сыном его я учился; папаша в пенснэ за прилавком пред банками с ядами, медикамент отпуская, стоял; в боке дома — Мозгин, или «Мясоторговля»; Мозгин — в котелке и в очках, с видом приват-доцента, филолога, гнулся к конторке, а лиловолицые парни в передниках, ухающие по бычиной ноге топорами, средь зайцев и тухлых тетерок, — метались; и мать говорила кухарке: «Тетерька-то — тухлая: переходите к Аборину, а с Мозгиным надо кончить». Мозгин, в котелке, в своей, в собственной, ездил в пролетке, гордясь своей, собственной, лошадью, бледно-железистой.
Далее — одноэтажное длинное здание (в двадцать четвертом году подновили двухцветной окраской) лупело: Замятины, братья, — стариннейшее керосиновое дело; Зензиновых, сыновей, — чай, сахары; сын-то, сын, говорят, стал эсером; напротив — гнилые домки, зеленные лавчонки, фруктово-плодовые протухоли, слизи рыжиков, постные сахары, морковь, халва и моченые яблоки; среди всего — толстый кот.
И уже — «Староносов» (по черному золото), красный товар: сперва — лавочка, потом лавчища; фасонистый галантерейный товар; Староносов был городовой: стоял годы под нами, в скрещеньи Арбата и Денежного, — сизоносый, багровый, моржовьи усы прятал в шубу; на святках ее выворачивал, вымазав сажей лицо, и плясал по всем кухням; и папа, и мама, и дядя, и тетя, и я отправлялись на кухню: с улыбкой смотреть на запачканный нос Староносова и на меха его шубы; от жуликов он охранял; эти жулики с черного хода вводились в пустые квартиры Антоном, вторым нашим дворником, пока Антона не выгнали в шею, сперва протузивши: не стоит в участок тащить, потому что хозяин, Рахманов, — приват-доцент Лейста, — в науку уйдя, дом забросил.