Мысли о символизме как жизненном пути, осуществляемом в коллективе, сменились мыслями о «литературной школе», разрабатывающей методологию.
Не закрываю глаз на свои промахи; но пребываю в недоумении: символисты перескочили через символизм; историки новейшей русской литературы отметили в символизме на 80 % то, с чем я боролся, не отметив того, что я защищал; я боролся с музейной редукцией вправо, боролся с «мистическим анархизмом», гипертрофирующим в символизме мистику; эти наросты и фигурируют в качестве мифов о символизме 1) у квазисимволистов, 2) у квазиизобличителей; распространяются пародии на символизм: субъективно-иллюзионистические сюсюки об «искусстве для искусства»; символизм же — выдвигает лозунг «искусство — не только искусство»; под флагом символизма доселе плавает в сознаниях «мистический анархизм».
Обрываю себя; спрашиваю: мои представления — рисуют ли символизм? Они рисуют нечто, пережитое как опыт детства; пытаюсь себя убедить словами обо мне: меня считают же, черт подери, символистом; кроме того: о символизме я много писал с дней молодости.
Написанное обойдено глубоким молчанием, если оно не подано в искажениях; читали Чулкова; читали исследовательские труды Валерия Брюсова под формой критических заметок; теории символизма в них нет; читали и «К звездам» В. Иванова; там умные мысли об очень многом не ориентированы вокруг символизма, заставляя предполагать в авторе — филолога, богослова, литературоведа, интересующегося и… символизмом; сумма всех этих не моих воззрений облекает меня в андерсеновское «царское платье», в котором порою я чувствую пренеловко себя; а когда я вспоминаю о том, чем я, собственно, волновался, то получаю письма: вы-де сдали позиции («чулковские» некогда).
Касаясь эпохи 901–910 годов, я буду порой прерывать воспоминания о личностях воспоминаниями о силуэтах, составленных из взглядов того времени субъекта воспоминаний, не потому, что они были безупречны, а потому, что они были таковы, каковы были; [я ведь касаюсь эпохи боев за символизм, — боев, сопровождаемых разрывом с друзьями и создававших мне после каждого выхода очередного номера «Весов» отряды врагов за цель: размежеваться с псевдосимволистами;] и я не могу довольствоваться указанием: мне быть «мистическим соборником» по Вячеславу Иванову, рыцарем «Дамы» по Блоку или стать Г. И. Чулковым, с которым я люто боролся; с ним ныне я в добрых отношениях; и я готов просить у него прощение за несправедливую жестокость полемики с ним; но от существа ее не отказываюсь: он, ныне не символист, создал некогда миф о символизме, последствия которого через 25 лет — сказываются… на мне.
Ему-то — ничего; мне-то — каково!
Вот почему свою книгу я снабжаю и показом идейного паспорта: эпохи окончания университета; побуждают нападки справа: я мимикрирую материалиста; допустим, я — плут; все же: не такой наивный, чтоб верить, что мне поверят; нападки основаны на невежестве; к показу побуждает и ирония слева: «А как… с „антропософией“?». Оная сплетена с естествознанием Гете; об этом я распространился в своей книге о Гете; отсылаю к ней: там показано — «как».
В благосклонном отзыве на книгу «На рубеже» (см. в «На литературном посту») я разглядел улыбку: пока автор рисует «Бореньку», гимназиста, или «студента Бугаева», — он ясен; иное будет, когда он коснется «Белого», утонувшего в мистике. Был период сосуществования «Белого» и «студента» (900–903 годы)! В нем и «Белый» приготовлял анилин; и «студент» лаборатории «в небеса запускал ананасом», оба срослись, являя двухголовое существо.
То — аллегория; была одна голова, озабоченная проблемой увязки стремлений в картине проекций, строящих пространственную фигуру по законам логики, а не мистики; вставала проблема, как такая фигура возможна; именно: как возможно скрестить науку, искусство, философию в цельное мировоззрение; «художник» в Бугаеве колебал точность лабораторных занятий; и — лопались склянки, ломался термометр, рассеянно превращенный в палочку для помешивания; художественному же «нутру» Белого делалось неповадно от проблем логики, которыми его Бугаев просаживал; живой темперамент сказывался не только в стихах о «кентаврах», загалопировавших в его стихотворной строке с полотен импрессиониста Штука, но и в попытке формулировать действие закона эквивалентов в эстетике: [наблюдение, свойственное естествознанию, переносилось в сферу: изучения колоритов зари — по годам, чтобы открыть закон господства разных закатных типов; пожимали плечами, когда я, бросив «кентавров», заводил речь о «плотности энергии», — понятии, введенном в науку моим учителем, Умовым; «мы имеем возможность говорить об обратном отношении между количеством и плотностью материала художественного произведения и плотностью энергии», — писал я в 906 году; и Брюсов, Блок, Иванов, «филологи» по образованию, не понимали степени живости для меня этих понятий; такие мысли — продолжение мыслей 900–901 годов, развитых в статье «Формы искусства»; статья напечатана в декабрьском номере «Мира искусства» за 1902 год; на нее обратили внимание «старики»: математик Бугаев и профессор Кирпичников; она осталась чужда — Брюсову, Иванову, Блоку.]
Весь круг идей о символизме — кристаллизация мыслей, выношенных в университете, — [между занятием химией, сочинением об оврагах и изучением Вундта, Гельмгольца, Оствальда, Спенсера и т. д. Были другие интересы — к Метерлинку и Рэйсбруку, что ж, — Якова Беме любил же… Энгельс.]
В эту эпоху зарисовывались контуры теории символизма в дневнике, который я вел; он — утрачен; но он — источник позднейших фрагментов; в них вкраплены мысли, жившие систематически в плане ненаписанного философского кирпича.