Я буду говорить о том, как я и мои друзья, будучи юношами, унюхивали символы при помощи логики, химии и социологии; Брюсов изучал Спинозу; я — Менделеева; Эллис — Энгельса и Маркса; я буду говорить о том, почему мы, универсанты, не убоялись слов, поняв, что смыслы диалектичны, что от «реализма» Фомы сбежишь, пожалуй, в «идеализм» Гегеля.
Там, где не диалектик ляпает штампами «истина», «ложь», диалектик разглядывает корни заблуждений в истине и корни истины в заблуждении; он понимает: [и «идеалист» Гегель близок подчас мысли Ленина.]
Азбучные истины, о которых стыдно писать, становятся «мистикой», как скоро студент-естественник, Борис Бугаев, интересуясь метаморфозой образов и понятий друг в друге, разглядывает древние культы как символизации эмбрионального в них закона эквивалентов; или как скоро он, одушевленный разглядом корней заблуждений в истине, оперирует с энергетическими понятиями так, как оперировал бы грек: и говорит о «боге» Дионисе, о котором так много рассказано и филологами, и Ницше, и профессором Зелинским, и Роде.
Почему же не предположить: суть проблем, выдвинутых символистами, людьми с высшим образованием, — в разгляде метаморфозы образа в понятие (и — обратно), вне которой образ и понятие как метафизические реальности пусты; и лишь процесс, их сцепляющий в метаморфозу, — наполнен содержанием; ведь переоценка понятий и образов прошлого — основа их поворота вспять; что искусства, культы и быты — для них опытный материал, а не регалии культа; в их фольклоризме, как в средстве, — проблема расчистки сознанья в борьбе со штампом; почему не предположить: теоретику символизма «in statu nascendi» в 1901 и 1902 годах дороги и история символизма, и задача самообразования, а не «радения»; отсюда: интерес к мифам и культам; интерес к способам символизации в ранних фазах более поздних идей.
С первых страниц этой книги подчеркиваю: зарисовываемое мной — попытка осмыслить юношеское «credo»; до 901 года моя биография — утопание в быте отцовских квартир «Бореньки», «Бори» и, наконец, — Бугаева, Бориса: «студента»; первое десятилетие литературной деятельности скрещает во мне «Белого» с «Бугаевым», «ученика» с «учащим», «студента» с «лектором»; это есть — жизнь в идеях и понятиях, в большей степени, чем личная жизнь; социальные связи, чтение, тактика, дружбы и ссоры, согласия и несогласия — определяют «credo»; я вижу себя «двуногой идеей», раскаленной спором; ошибки мои — идеологический ригоризм.
Личная биография — провал биографии; быт понятий проваливает ряд художественных заданий.
О том, что меня раскаляло и перекаляло, я хочу рассказать страницами этой книги.
Высказывания 902–910 годов — фрагменты черновика к книге, не увидавшей света, или — дневник студента; теория символизма — тема дневника; стержень ее сковался в университете; она — в разгляде многообразия допустимых оформлений и в правилах владения оформлениями; краски, стиль подачи материала менялись в 910, 912, 916 годах; мысль оставалась тою же.
С 901 до 911 года нет изменений в методе говорить о методах; но с 901 до 911 года краски «оперения» гаснут: мажор переходит в минор; «аллегро» в «анданте»; пульс жизни мысли бьется слабей в тисках повторов: себя самого; диалектическая спираль, свернувшись в круг, поймана в тенета не преодоленного догматизма.
Единственный догмат юношеского мировоззрения провозглашает борьбу символизма с «догматом»; и этот лозунг я начинаю ощущать: «догматом»; я ощущаю абстрактность в борьбе с догмами; борясь с инерцией рутины, я упускаю из вида инерцию прямолинейного и равномерного движения; [Физика различает два рода инерции: инерцию покоя и инерцию движения] абстрактная правота уживается с конкретной ложью; конкретная правота есть абстрактная правота; плюс: поправочный коэффициент на каждый случай; я ощущаю свою терминологию бедной поправками; мой критический смысл выглядит в высказывании наивно; появляются оспаривающие друг друга «Белые» — в Белом: компания их: мистик, кантианец, поэт, стиховед, оккультист, скептик, индивидуалист, коллективист, анархист и социалист — таким выгляжу я извне; [неправда вкралась между мною и словом, меня отделяющим от тех, с кем мне положено быть, и соединяющим с теми, от кого я далек; эмпириокритицйст Валентинов мне говорит: «Вы проповедуете социализм под флагом символизма». Блок и Иванов отказываются от меня.
«Казусы» сопровождают все мои выявления; правильность теории оказывается неприложимой в конкретном деле; и я становлюсь собственным мифом.]
Вход в литературу в 1901 году и выход из нее во внутреннем «нет», сказанном соратникам по оружию в 1912 году, и сопровождаемый разрывами «дружб», обусловлен идеологическими исканиями; ярок мой литературный оптимизм 901–902 годов; мрачно мое «нет», сказанное в 912 году «литературщине», из-под которой я не вижу будущего русской литературе; так поднимается тема «кризиса».
Свертываются светлые перспективы «Золота в лазури»; звучат темы «Пепла» и «Урны» — книг, в которых я ставлю над собою крест как над литератором; на кресте же — эпиграф:
Золотому блеску верил,
А умер от солнечных стрел.
Думой века измерил,
А жизни прожить не сумел.
Блок, Брюсов, Мережковский, Иванов, — попеременно друзья и враги, — выглядят мне на этом абстрактном отрезке жизни эмблематическими актерами в моей драме. [Я переживаю кризис коллектива, без которого литературная борьба за «credo» — лишь сон.]
[Кризис, пережитой мной, не был кризисом символизма во мне: кризисом — из-за символизма; тяготел в коллектив, к которому я примкнул, разорвав с традицией детства и отрочества; все базировал я на связи с людьми: с Мережковскими в 1902 году, с Блоком в 1903-ем, с Вячеславом Ивановым в 1904-ом; мой пафос: преодолеть отъединенность эстетства и дурной наследственности феномена-листической культуры, символизму предшествующей; бессознательная в отцах, в детях осознавалась она как чувство гибели.]