Раз Брюсов влетел, когда мы разгласилися в споре; стал молча, весьма напряженный, с наморщенным лбом, склонив черный свой клок бороды, ухватившись руками за спинку тяжелого кресла и выпучив красные губы; он вдруг, как петух, протянувший пернатую шею, чтобы прыгнуть, — в центр спора; не помню, чем он удивил, только он удивил; и задорно поглядывал, перегибаясь через спинку тяжелого кресла; «фанатик», став красным, мотал головою обиженно: «Нехорошо говорите!»
По возвращении из Петербурга я сперва знакомлюсь с Морозовой, а потом учащаю посещения особняка ее (угол Смоленского бульвара и Глазовского); смерть ее мужа, М. А., — начало для нее новой эры; до нее она — дама с тоскою по жизни; а после — в Швейцарии — деятельная ученица А. Скрябина, даже отчасти (в одном лишь этапе) последовательница; вернувшись в Москву, она — впопыхах, в поисках идеологий, часто нелепых, но часто и колоритных; в ней Ницше, Кант, Скрябин, Владимир Соловьев встречались в нелепейших сочетаниях; будучи совершенно беспомощной, не умея разобраться ни в одном из идейных течений, которые подняли в ней вихрь вопросов без возможности ей разрешить любой, она с какой-то ненасытимой жадностью устраивала тэт-а-тэты с Лопатиным, Хвостовым, Фортунатовым, мной, Борисом Фохтом, женой его, пианисткой Фохт-Сударской, водившейся с эсерами (у Фохтов я познакомился с Фондаминским, еще гимназистом); и, выслушав этот ряд людей, устраивала тэт-а-тэты с Рачинским, Эрном, Свентицким, после чего у нее появлялись и — Милюков, и присяжный поверенный Сталь, демонстрировавший в те дни свое сочувствие меньшевикам; что делалось у нее в голове после интервью с лидерами всех течений, не постигаю; я ее помню в разговоре с многими; разговор с каждым кончался ее полным согласием: с каждым; выслушав, например, декадента, она вспоминала что-нибудь из напетого ей противниками декадентства и приводила это возражение не от себя, а от — «что говорят»: разумеется, возражения такого рода уничтожались мгновенно перед ней: Лопатин уничтожал ей довод «от Андрея Белого»; Белый — доводы «от Лопатина»; разговор неизменно кончался беспомощным: «Да, да, конечно»; да, да, конечно слышал, вероятно, и присяжный поверенный Сталь; он, может быть, базировал на нем надежду получить помощь для меньшевистской пропаганды; увы, — отсидев со Сталем, она отсиживала с Милюковым, разбивавшим ей доводы «от Сталя»; будущие кадеты переполнили вдруг ее гостиную, с князем Львовым и графиней В. Н. Бобринской; но кадеты исчезли через несколько месяцев; религиозно-философская общественная тенденция Евгения Трубецкого с кругом друзей Евгения Трубецкого (Рачинским, Булгаковым, Эрном) стала господствующей в ее салоне: с конца 1905 года.
Весной 1905 года она искала самоопределения, или, верней, искала, чтобы ее самоопределили; дом ее в весенние месяцы напоминал арену для петушиных боев; Фортунатов и Кизеветтер читали ей лекции о конституции; но и бундисты сражались с социал-демократами меньшевиками; я был на одном из таких побоищ, кончившихся крупным скандалом (едва ли не с приподыманием в воздух стульев); скоро московские власти строго ей запретили устраивать домашние политические митинги с продажей билетов; устраивались литературно-музыкальные вечера; мы с женою Бальмонта, Е. А., устраивали лекцию приехавшего Мережковского (в пользу нелегальных).
Ища самоопределения и не будучи в состоянии решить, в какую сторону направить ей интересы (в сторону ли искусства, в сторону ли философии, в сторону ли общественности), она приглашала несоединимые, вне ее дома не встречавшиеся элементы: для «дружеских», интимных чаев с музыкой и разговорами; играли на рояли: Сударская-Фохт, Желяев, чаще всего В. И. Скрябина, первая жена композитора, с которой она дружила; так-то и случилось, что я стал встречаться в ее салоне с людьми, доселе меня ненавидевшими: профессорами Лопатиным, Хвостовым, Сергеем Трубецким, Фортунатовым, Кизеветтером и т. д.; одновременно: гонимые Лопатиным Б. А. Фохт с Кубицким брали приступом ее сознание, преподавая ей три правила категорического императива, или «евангелие от Канта», поскольку она интервьюировала меня, я, разумеется, проповедовал ей новое искусство; и раздавалось мягкое, грудное контральто:
— «Да, да, — конечно!»
Кантианцы скоро обманулись в своих надеждах; издательницей кантианского журнала не стала она; благоволение ее к Канту, кажется, ограничилось рефератом Фохта под заглавием «Кант». Старик Лопатин победил в тот период всех философов другого толка; салон Морозовой функционировал до самого моего отъезда за границу в 1912 году; он сыграл видную роль — в той новой моде на скрещение нескрещаемого, соединение несоединяемого; мода длилась весь период от 1905 до 1912 года; из нее выросли и чудовищности культурно-бытовой жизни, которые, став мне поперек горла в 1910 году, заставили меня в 1912 с Москвой ликвидировать, когда я потерял способность выносить винегрет из дам в венецианского стиля платьях, «старцев», декадентов, философов школы Риккерта, внедрявших в сознание — Ласков и Христиансенов, поклонников старых икон, среди которых появился золотобородый, румянокожий Матисс, слишком долго зажившийся у Щукина (его катали в Москве, как сыр в масле).
Салон Морозовой с 1905 года открывал новую эру «высококультурного» будущего, которое стало мне «глубо-копретящим» позднее; пока тянуло в него: новизной, остротой себяощущения; помилуйте, — Лопатин, сей тигр, кидающийся на тебя во всех прочих пунктах Москвы, — «лютый враг», — в уютной гостиной Морозовой — «тигр в наморднике»; «намордник» — Маргарита Кирилловна, с ласковой улыбкой встречающая и его, и тебя, Маргарита Кирилловна, создающая такой стиль, что, кроме приятных улыбок нас друг другу под музыку Скрябина, нельзя себе ничего иного позволить.