Певал он прекрасно церковные песни (я раз его слушал).
Не знаю, но — «черная кошка» меж ними была; раз он жаловался мне на «патронов» своих: «Они — узкие…» Моя последняя встреча с ним — дни февраля 1917 года; с тою ж дикой страстностью, как и при первом знакомстве, он, провопияв — «Не могу, не могу», — из гостиной Мережковских в переднюю: хлоп! Мережковский:
— «Антон убежал!»
Я скоро — уехал в Москву; Карташев вернулся к Мережковским с портфелем министра; мы — больше не виделись.
Он связан мне с сестрами Гиппиус: с Татой и с Натой; он более с Татой дружил; все она меня уводила к себе; усадивши на серый диван, мне показывала ряд альбомов: дневник зарисовок фантазий и снов; Блок рисунки ее оценил, посвятив Тате «Твари весенние», иль:
Скоро… чертик запросится
Ко святым местам.
Темы рисунков — чертики, нежити или — скелеты; один на луне загогулиной несся, плеснув белым саваном.
— «Знаете, Тата, кого бы я пририсовал? Догадайтесь!»
— «Антона Владимировича?»
— «Конечно!»
— «Не правда ли, что-то в нем от Хомы Брута, промчавшего ведьму по кочкам, а после отчитывавшего ее… в пустой церкви?»
— «Пожалуй!»
Он так же отчитывался от укусов З. Гиппиус; пуще того: министр исповеданий, — читал в пустой церкви проекты свои: стены — рухнули…
Тата, как помнится, брала уроки у Репина; Ната насвистывала и вырезывала статуэтки; красивая, голубоглазая, бледная и молчаливая «стрижка»; казалась мне послушником.
Зина, Дмитрий — «марийствовали»: в кабинете, в гостиной; а Тата была вечной Марфою; бремя хозяйства, уборки, храненья квартиры лежало на ней и на нянюшке, Даше.
Антон, Тата, Ната и Дима — столпы «догмы» Дмитрия в эти годы; остальные — «оптанты»; они — приближались, отскакивая; их состав — изменялся; потели над ними с терпеньем; никто не пришел: это — я, С. П. Ремизова, А. С. Глинка, Бердяев, Тернавцев; кто тут не присиживал? И — Шагинян на короткий срок приседала, и — А. Блок, и… и… и… — Вильковысский с Румановым — не присели ль? Присел-таки… Савинков!
А в 905–906 появился здесь Николай Бердяев.
Высокий, чернявый, кудрявый, почти до плечей разметавшийся гривою, высоколобый, щеками румяными так контрастировал с черной бородкой и синим, доверчивым глазом; не то сокрушающий дерзостным словом престолы царей Навуходоносор, не то — древний черниговский князь, гарцевавший не на табурете, — в седле, чтобы биться с татарами.
Синяя пара, идущая очень к лицу; малый, пестрый платочек, торчащий букетцем в пиджачном кармане; он — в белом жилете ходил; он входил легким шагом, с отважным закидом спины; и, слегка приподнявши широкие плечи, — с подъерзом, почти незаметным, кудрями отмахивал: к ручке; грустнея улыбкой, садился на пуфик: под Гиппиус; сиял глазами, стараясь молчать, как воспитанный эпикуреец, а не как философ; в усилиях на низком пуфике стройно сидеть (не орлом), он потрескивал пуфиком, дергался шеей и галстук рукой оправлял: сан-бернар в голубятне!
Внимал, силясь быть церемонным и мягким.
Но вот, сдерживаясь, задетый (его точку зрения тронули), с живостью, с дергом, со скрипом, схватясь трепетавшей рукою за ручку, закидывал ногу на ногу, чтобы не слететь себе под ноги, точно под ними — отверстая бездна.
Слетал:
— «Вообще говоря, — нет же… Я… утверждаю…» — с пронзительной силою, точно карьером несясь и держа в отлетевшей руке боевое копье, а не выскочивший карандашик; миг — Гиппиус нет: кверх тормашками рухнет под этим наскоком богатыря на «татарина», а… не на даму.
Но дама сидела; а вот богатырь — кувырком: через голову лошади, — прямо лбом: в бездну!
Не это случалось, а нервный претык к «утверждаю»: упав головою в свои кулаки, подлетевшие к красным губам, как у мавра, рвал губы, оскалясь, мигая и прыгая теперь сутулой спиной, подавясь утверждением; из ротового отверстия черно-огромного красный язык вывисал до грудей; он одною рукою язык себе силился снова упрятать, трясяся над ним, а другой, отлетевшей, хватался за воздух и рвал его (так ловят моль); после этого нервного тика — рука, рот, язык, голова возвращались на место.
И — «я утверждаю» — лилась Ниагара коротких, трескучих, отточенных фразочек; каждая как ультиматум: сказуемое, подлежащее, точка; сказуемое, подлежащее, точка, которую ставил его карандашик-копье, протыкая пространство меж пуфиком и дьяволицею белой: ни возраст, ни пол, ни достаток, ни класс не влияли; сиди тут бог-отец, паралитик иль пупс, — с одинаковою убежденностью произнесется прокол точки зрения: точкою зрения; «мавр» — непреклонен!
Свершив свое дело, задумчивый, грустный, внимающий — мягко, бывало, сидит; и сияют глаза его синие; чуть улыбнется; и — галстук оправит. В том пафосе было несносное что-то; но — детское; точно слепой; Мережковский, глухой, — тот кричал про свое: когда спорили до хрипоты про «Фому и Ерему», то другие старались ввернуть разговор в берега:
— «Дмитрий, слушаешь порами», — Дмитрию Зина.
— «Как вы, Николай Александрович, не видите сами», — бывало, Дима.
Не внемлют: гам этих догматиков — идеалиста-философа с мистиком от теологии напоминал бой тапира с… мартышкою.
Бердяев, вспыхивая, выговаривал нестерпимые, узкие крайне, дотошные истины; лично же был не узок, и даже — широк, до момента, когда себя обрывал: «Довольно: понятно!»
И тогда над мыслителем или течением мысли, искусства, политики ставился крест: возомнивший себя крестоносцем, Бердяев, построивши стены из догмата, сам становился на страже стены, отделившей его самого от хода им наполовину понятой мысли; себя он ужасно обуживал; необузданное воображенье воздвигало очередную химеру; эту химеру оковывал непереноспым догматом он; оковав, — никогда уже более не внимал тому, что таилось под твердою оболочкою догмата; оборотного стороной догматизма его мне казался всегда химеризм; начинал он бояться конкретного знанья предмета, провидя химеру в конкретном; и с этим конкретным боролся химерою, отполированною им — под догмат; совсем химерический образ больного Гюисманса оказывался догматически бронированным: истинами от Бердяева; и он объявлял крестовый поход против созданной им химеры, дергаясь, вспыхивая, выстреливая градом злосчастных сентенций, гарцуя на кресле, ведя за собою послушных «бердяинок» приступами штурмовать иногда лишь «четвертое» измерение; и вылетал, как в трубу, в мир чудовищных снов: он — кричал по ночам; мне казался всегда он «субъективистом» от догматического православия, или, обратно: правоверным догматиком мира иллюзий.