Этой осенью из Петербурга он появлялся в Москве; он был в зените известности, сопровождаемый роем людей, меня резко ругавших в газетах; порой он хотел из-за этого роя — ко мне просунуться; я ж в этом рое — ежился; и — отходил от него; а его — от меня отволакивали; он бросал через головы как бы грустный, сочувственный взгляд, мимолетом помигивавший, как зарница.
Запомнилось: фойэ Художественного театра; я чувствую мягкую руку, положенную на плечо; я — повертываюсь: Леонид Николаевич ласково мне улыбается; обнял за талию, отвел к стене; покурили в согласном молчании; на рты разевали на нас (на него!); и я — убежал от него. Скоро, встретясь опять (где — не помню), мы попали с ним вместе на «Бранда» (он мне лишний билет предложил); восхищался игрою Качалова он; в толпах мы говорили с ним в антрактах об Ибсене; он, взявши под руку, мягко ступая в сине-серых коврах, склонил нос; перетряхивал прядкою; и разговор соскользнул просто к жизненной драме; я жаловался на разбитые нервы, на мельки людей; он косился со вздохом:
— «Борис Николаевич, перемудрили вы: я книги бы у вас отобрал да увез бы в Финляндию вас; сунул бы вам удочку в руки».
Так пять актов сидели мы рядом: в потушенном свете; и пять актов молчали под Ибсеном, так говорившим ему, да и мне; после этого (судьба, как нарочно, вставляла молчание в нас) захотелось мне услышать и слова его, а не подмиг: вздергом бровищи; и я явился в «Лоскутную», где он временно жил; мы — затворились вдвоем; я пространно ему говорил о том, что волновало меня в его творчестве; он — слушал внимательно; видя, что я от мигрени страдаю, он вдруг сердобольно засуетился, отыскивая мне порошок от мигрени; но затащил — в ресторан: вместе обедать; и вдруг возбужденно за рыбой принялся рассказывать он наперерез разговору: де старая дева явилась к врачу с объяснением, что потеряла невинность, — случайно, а доктор ее уверял-де, что кажется ей это; она потребовала, чтобы доктор свидетельство дал, объясняющее этот случай несчастный; меня удивляло волнение, мимика, нервность, с которой единственный случай коснуться друг друга словами Л. Н. превратил в разговор об утрате невинности; я поспешил удалиться, чтобы успокоить свою мигрень: в этот вечер читал я публичную лекцию; и мне показалось, что Андреев — ужасный чудак.
Скоро передали с ужимочками — те, чья функция сплетничать, — слова Леонида Андреева о нашей встрече в «Лоскутной»:
— «Ко мне приходил Андрей Белый; доказывал жарко, а я не понял ни слова».
Подумалось, что он ломается перед газетчиками, подавая им повод к плакату: «Андреев и Белый»; я знал, что «не понял» — гримаса; сам он признавался А. Блоку впоследствии, когда я сознательно избегал его, что мы — близки друг другу.
Редакция «Утра России» меня пригласила однажды Андреева сопровождать к Льву Толстому; но я наотрез отказался, Андреева избегая. Но, попав в Петербург, видясь с Блоком, я касался Андреева; мы устанавливали, что какая-то близость меж нами троими действительно — есть; это было — на «Балаганчике» Блока: у стойки буфетной; мне помнился Блок: сюртук — с тонкой талией; локоть — на стойке; а нос — наклоненный в коньяк:
— «Знаешь, — „Жизнь Человека“… Хн… Выпьем?»
И мы говорили о музыке Саца к андреевской драме; крикливые, хриплые, талантливо задребезжавшие во всех московских квартирочках ноточки; была в эти дни — тьма реакции: всюду «свеча» догорала в те дни; что-то падало, падало мокрыми хлопьями; точно хотел пробудиться петух; не раздался; и все замирало бессильно; Андреев ходил точно в маске; писал свои «Черные маски»; и — странно: последняя наша встреча — под маскою. Это был маскарад у художника Юона: на святках; я, закутанный в красное шелковое домино, вызывал удивление:
— «Кто такой?»
Явился Андреев среди масок, торжественный, бледный, высокий, серьезный, нес профиль свой; он так пристально вглядывался в маскарадные позы; и впервые казался естественным; точно ходил среди масок в своем сббствен-ном быте.
А когда сняли маски, то я, войдя в роль («некто в красном»), все еще дурачился и интриговал, своей маски не сняв, и, пробираясь торжественно и угрожающе в шепотах: «кто это, кто?», Поляков и мадам Балтрушайтис, прижавши к стене, приставали ко мне:
— «Зачем не снимаете вы маски? Кто ж вы такой?» За моею спиной раздался спокойный, отчетливый голос:
— «Это — Борис Николаевич».
Быстро оглядываюсь: Леонид Николаевич; и — Поляков ему:
— «Вовсе же не он!»
Леонид Николаевич лишь мне подмигнул с тем подрогом бровищи, с которым он встретил меня в первый раз на квартире: с сочувственно-грустным, как бы вопрошающим; миг — и спокойный, застылый, тяжелый свой профиль понес от меня, точно маску средь масок.
Я больше не видел его.
Так последняя встреча — вспых тьмы, как и первая; вспых, помигавши, погаснул в пустом разговоре меж нами; он, выйдя из тьмы, в тьму ушел от меня; мои встречи с Андреевым — несоответствие меж оформлением и смыслом: какой-то разрыв, — ненормальный, ненужный, — в период, когда разрывалась душа и вопрос возникал:
— «Жить или — не жить?»
Тогда в бездну реакции, в сумерки сальных, коптящих, огарочных «Саниных», криков похабных из «Вены» [Петербургский ресторан, посещавшийся писателями], в вой мороков о кошкодавах-писателях [Малопроверенные слухи о том, как компания пьяных писателей затаскивала кошек и вешала-де их], о странных оргиях, будто бы бывших на «башне» Иванова, — падало, падало, падало — сердце!
Кружок «Арго» — словесный запой; Кант — учеба; «Свободная совесть» — популяризация; ну, а «Весы» — трудовая повинность: кование лозунгов литературной платформы; кругом было вязко, нечетко; в «Весах» была ясность, заостр литературоведческой линии, предосудительной многим; но было измерено, взвешено, кого, за что, как — хвалить или — бить; здесь несли караул: часовой — под ружьем; пушка — наведена; снаряд — вставлен.