Книга 2. Начало века - Страница 129


К оглавлению

129
С огромной, ясной пентаграммой.

Лицо — плоское, очень широкое: лоснилось; лоснился лоб; он огромных размеров — не «лобик», как у Мережковского; мужиковатое было бы это лицо; но — змеиные губы, с двусмысленной полуулыбкой:


Ты мне давно, давно знаком —
(Знаком, должно быть, до рожденья) —
Янтарно-розовым лицом,
Власы колеблющим перстом
И длиннополым сюртуком
(Добычей, вероятно, моли) —
Знаком до ужаса, до боли!
Знаком большим безбровым лбом
В золотокосмом ореоле.

Любил его дома: в уютной и мягкой рубашке из шерсти, подобной рубашке А. Блока; любил его в ботиках, в шубе на лисьем меху, в мягкой, котиковой малой шапке; когда мы садились на саночки, я имел вид псаломщика, он — изможденного батюшки (в шубе старел); я застегивал полость ему; и сказали бы: «Ну, — повезли попа: службу справлять!» Эти редкие выезды в гости имели ответственный смысл: сложить группу, союз заключить, конъюнктуру налаживать, провозгласить; и — кого-то свалить; словом: службу справлял; было очень уютно с ним после вернуться на «башню» и с ним поповесничать, изобразив в лицах карикатурно то, что перед тем с благолепной серьезностью деялось им; он любил, чтобы даже над ним подшутили, беззлобно смеясь над ему поднесенным комическим, собственным «мельхиседековым» видом.

А в жизни простой — верный и расположенный: любвеобильный к союзникам; тройку наладив в издательстве нашем (я, он, А. А. Блок), пред редактором, Метнером, он защищал эту тройку, блюдущую честь символизма, — в эпоху, когда я, рассорись с редактором, уж не работал в издательстве; как волновался он, когда узнал, что В. Брюсовым и П. Б. Струве отвергнут роман мой; меня затащив в Петербург, он устраивал сбор всем частям, заставляя читать меня перед Аничковым, Гессенами, Алексеем Толстым и другими писателями, возбуждаясь, сверкая глазами, крича, что роман мой — эпоха; считаю: не столько достоинство произведения, сколько горячая и бескорыстнейшая пропаганда его Вячеславом мое поражение с «Русскою мыслью» перековырнуло в победу над «Русскою мыслью»; и если отвергнутый «Русскою мыслью» роман нарасхват отнимали у автора, чтобы скорее печатать, так — это итог оглушительного просто шума, который поднял Вячеслав, показав себя братом, — не только союзником.

С той же горячностью он, петербуржец, введенный в редакцию нашу, московскую, в ней завелся, бескорыстно суя всюду нос свой, сражаясь с «идеалистами» [Речь идет о засилии в издательстве «Мусагет» в 1910 году риккертианцев, издававших журнал «Логос», с которыми боролись «мусагетцы» за количество выпускаемых книг], заполонившими нас, за права символизма, журнала трех нас (его, Блока, меня), появляясь в Москве, атакуя настойчивость Метнера, даже выписывая его к себе в «башню», чтобы убедить его прийти на помощь моему забракованному роману.

Он был его крестным отцом, дав заглавие: «Только одно есть заглавие этой поэме, Борис: „Петербург“; им и будет она».

И добился.

Насильно меня повернул он на Блока, с которым я был с 908 в серьезнейших контрах; так два моих крайних «врага» 906 года теперь стали братьями; дружба ничем не нарушилась. Сложные с ним рисовали фигуры в кадрили годин; не до них в этом томе: откладываю; здесь рисую лишь тему Иванова в жизни моей, не развитие темы; отмечу момент: год 12, мы с А. А. Т. проживаем на «башне»; нам кажется, что эта «башня» — бессменная, верная пристань его; наша пристань — Москва.

Через семь только месяцев — нет ни Москвы, ни России для нас с А. А. Т.; мы в разрыве с друзьями московскими; нет для меня «Мусагета», «Пути», «Скорпиона»; нам грустно; мы в Базеле; около Рейна градация крыш черепитчатых ярко-оранжевым цветом висит из тумана; по маленьким уличкам ходят зобатые кучки; в гостинице холодно и неуютно; толкуем о том, что Иванов спешит из французской Швейцарии: к нам; он, как мы, — в новой жизни; нет «башни», втянувшей в себя Петербург, куда он не вернется; вернулся в места, где лет десять назад его жизнь протекала, где с Лидией Дмитриевной он, «профессор», еще не «поэт», над томами корпел, отдыхая на лавочке около зыблющегося Женевского озера.

Вот он приехал: рассеянный, зоркий, взволнованный; в сером пальто влетел в комнаты наши; и — первый вопрос: «Как же быть с символизмом, Борис, если ты не вернешься в Москву, если я проживу тут, а Блок и не деятель, и не москвич, не сумеет один провести нашей линии?» С трогательной озабоченностью заметался по комнатам.

Мы провели с ним два дня; мы гуляли по улицам Базеля; мы любовались на площадь, где миниатюрный дракончик разъял свою пасть на зареющий, пламенный Мюнстер; в беседах о кризисе наших с ним жизней, оглядывая эти домики, мы вспоминали, как Ницше страдал здесь, как утешаться он ездил к поблизости жившему Вагнеру, в Трибшен; оба изгнанники были; и мы — чем-то вроде того.

Он уехал к французским озерам, а я к Фирвальдштедтскому озеру; это стоянье двух странников, нас, на изломе путей, — мне запомнилось.

Здесь, зарисовывая миг, когда судьба выкинула, как под ноги, Иванова, наперерез моим целям ближайшим, даю силуэт его как бы в кредит; его тема в вариации лет стала темой в вариациях; сам Вячеслав — перманентная смена вариаций своих; то — профессор-чудак, то — поэт, то — сомнительный мистик, а то — академик, настоянный на дрожжах Гете и Тютчева, он предо мной изменял даже внешность; явившись в усах и в прыщах, предстал через год белольияным и золоторунным, с бородкой раздвоенной, каким писал его Сомов; вдруг сбрился и засеребрился сединками.

129